хозяин отер бантик рта ладонью, — в районе мне специальное указание дали, чтоб одел и обул вас, — он улыбнулся чему-то своему, — от дехкан чтоб не отличались. Берите! В дороге и холод вам повстречается, и вода, и снег, и лед. Все будет. Берите!
Ну, если дали указание в районе, если «все будет», надо амуницию взять. Дали нам и лошадей.
Через час мы отправились в путь.
Памирские лошади низкорослы и проворны. Все до единой имеют косматые загривки и шаманьи фиолетовые глаза, легкий бег и заливистое, какое-то колокольчиковое ржание. Человека памирская лошадь любит, слушается и никакого зла к нему, несмотря на шаманью дерзость в глазах, не проявляет. Наши обычные российские команды, пресловутые «тпр-ру!» и «но!» памирские иноходцы не признают. Чтобы тронуть лошадь с места, надо скомандовать: «Чу!» Чтобы притормозить, окоротить бег: «Чш-ш-ш!» — будто ребенка, который раскалился в плаче и оглашает благим матом округу.
Пристрял к нам и еще один попутчик, совершенно неожиданный, — Декхан. У него в Алтын-Мазаре, оказывается, отец живет, век свой в одиночестве коротает.
Отец не раз просил сына наведаться в старый родной дом, сходить на могилу матери, подсобить в хозяйстве, не то ведь зима не за горами, дровами, кормом надо запастись, но Декхан ведь, как известно отцу, да и как сам Декхан считает, — большой начальник, на машине он ездит, важные государственные грузы возит, поэтому нет у сына свободной минуты, чтобы лишний раз домой завернуть, старика проведать. Отец на Декхана не в обиде, честное слово, не в обиде. Но недавно Декхану привезли в Ош недоброе известие: слег отец. Потому и направлялся сейчас Декхан вместе с нами в Алтын-Мазар, отца проведать, долг свой сыновний исполнить.
Болен отец… Но почему же тогда так веселился Декхан по дороге из Оша в Дараут-Курган, почему пил вино и давал выпить нам, рассказывал анекдоты, сотрясал воздух громким смехом, пел песни, а? Это что, так положено? Народный обычай? Горская традиция?
Томир-Адам, небрежно, по-стариковски грузно сидя на чубатом гнедом иноходце, проворно перебирающем короткими лохматыми ногами, двигался впереди нашего небольшого каравана, молчаливый, с прямо поднятой головой, будто изваянный из металла. Изредка шевелил притороченной к руке плеткой-камчой.
Я ехал вторым, Саня Литвинцев — третьим. Замыкал наш караван Декхан, что-то бормочущий на ходу, покряхтывающий, постоянно шлепающий свою лошадь ладонью по шее. Лошадь пугалась этих шлепков — рука-то вон какая! — делала каждый раз скачок вперед и втыкалась головою в кормовую часть Саниного мерина. Мерин дергался, подбрасывая Саню Литвинцева. Саня гикал, как донской казак во время атаки.
Земля, по которой мы двигались, была жесткой, кровянисто-бурой, с сохлой, одеревеневшей травой, с плоскими каменными плитами, похожими на стертые коренья старых деревьев. Она буквально вся состояла из этих ребристых каменных плит. Тропа еле-еле намечена, вьется плоско среди костянистых былок и хвощей. Небо — высокое, утренняя льдистая голубизна истаяла, яркие краски размокли, от былого торжества почти ничего не осталось.
Вот тропа, словно нитка в иголку, втянула наш караван в выветренное ущелье, сработанное из древних седых камней, дырявых, ноздристых, страшноватых. Лошадиный шаг начал гулом отдаваться в щелястых стенках, он ссыпался вниз толченою землей, крошевом. Было мрачно и одиноко в этом ущелье. В таких каменных дырах человек невольно чувствует себя неким жучком, посаженным на дно спичечной коробки, из которой не так-то просто выкарабкаться, — и вот уже что-то мрачное, пугающее хватает за горло, давит, давит, давит, мешая дышать и разговаривать.
Томир-Адам едет впереди, он не оглядывается, не вступает в разговор, молчаливый, погруженный в самого себя, как в глубь некой таинственной реки. Виден его затылок, чуть прикрытый тюбетейкой, словно шляпкой желудя, широкие, туго обтянутые строченым халатом плечи, древняя «мелкашка». Хотя нет, не совсем он молчалив, голос у аксакала все же есть — изредка доносится скрипучее, будто у птицы коростеля, простудное понукание:
— Чу! Чу!
Затылок у старика костистый, в короткой седой щетине, жилы на шее плоские, синеватые, уже тронутые старческой немощью.
За первым ущельем последовало второе, как две капли воды похожее на первое, такое же вылущенное ветрами, щелястое, диковинное, потом — третье, а вот дальше началось нечто такое, что даже Декхан растерял свое веселье, смолк, перестал теребить своего малорослого скакуна.
Тропа неожиданно пошла вверх, она поднималась круто, все выше и выше, целя в небо, под пуховые лохмотья облаков; лошади, хрипя, кое-как карабкались по этой тропе, роняли на камни мылистую белую пену. Тропа сделалась совсем узкой, обратилась в ленточку, какой девушки обвязывают волосы, вниз уже довольно отвесно уходила, а точнее, «падала» каменная стена, смотреть туда было страшно — к горлу подбиралось что-то липкое, противное, цепкое, глубина под тропой окрашивалась чем-то розовым, слоистым, плывущим, будто вода, хотелось остановиться хотя бы на миг, на секунду, но нельзя было останавливаться. Никак нельзя.
Вскоре и с другой стороны вверх ушел каменный скос, черновато-охристый, стена тусклого прочного камня загородила солнце, и мы погрузились в темноту. Лошади шли осторожно, предельно вытянувшись, словно бы старались сделаться плоскими, с напряженными шеями, прижимаясь к стенке, придавливая каждому седоку правую ногу. Надо бы вытащить ногу и сесть на одну сторону, свесив свои конечности с седла, словно с сундука, да нельзя — можно нарушить центр тяжести, и тогда случится страшное: лошадь вместе с седоком сорвется с тропы. А потом это опасно и по другой причине. Можно не удержаться в седле и самому соскользнуть вниз, будто мокрый обмылок, уйти в страшную далекую пустоту. Двигались мы медленно, еле-еле, давя звон в ушах, ловя собственной грудной клеткой сердце, норовящее шлепнуться в ноги, забиться там, словно подстреленная из рогатки синица.
А Томир-Адам, он по-прежнему спокойно и недвижно сидел в седле, застывший, не обращающий внимания на наши страхи, — этакая статуя в халате. Странно и одновременно тревожно было смотреть на этого старика с «мелкашкой», давно уже, наверное, разлаженной, развинченной, кривоствольной, неспособной стрелять, со стертой мушкой-прицелом и разбитым затвором. Низенькая, плотнобокая лошадь Томир-Адама, идя по опасной тропе, даже выше ростом стала и плоской сделалась, словно была слеплена из папье-маше, спину изогнула горбато, ноги ее двигались будто сами по себе, по одной ниточке, копыто в копыто, медленно и осторожно. И моя лошадь, она тоже шла так, по одной линейке, боясь оскользнуться, и Санина лошадь, и Декханова — у всех лошадей головы были вытянуты, словно эти умные животные прислушивались к опасности, к голосу высоты, к движению ветра, к самим себе.
Вдруг у моей лошади запрядали по-собачьи уши, заходили, то вздымаясь торчком, то ложась, будто вялые листья, на холку, в ту