На самом деле «прекрасные золотые мечты» его не покидали. Больше того, Эмиль все явственнее ощущал, насколько влечет его к себе литература и отталкивают науки. «Я уже не тот Золя, который усердно трудился, стремился к знаниям, кое-как тащился по пути университетского образования, – пишет он Маргери несколько месяцев спустя. – Ты мой друг, и я могу во многом тебе открыться: знай же, что я отпетый лентяй, что от алгебры у меня начинает болеть голова, а геометрия внушает мне такой ужас, что я содрогаюсь при виде какого-нибудь невинного треугольника… Все это лишь вступление, я собирался сказать тебе о том, что я бездельничал и не бывать мне бакалавром».[11]
С весьма невеселыми предчувствиями юный Золя отправляется в Сорбонну сдавать письменные экзамены. Свое латинское сочинение он сам считает слабым, да и математическую задачу решить ему не удалось. В полной уверенности, что провалился, Эмиль лишь для порядка заглядывает в списки допущенных и с изумлением видит в них свое имя на втором месте. Неожиданный успех придает ему уверенности, он уже меньше боится устного экзамена и, когда подходит его черед, правильно отвечает на вопросы по естественным наукам, по физике, химии, математике… Кажется, до окончательной победы рукой подать. Но тут придирчивому экзаменатору, который задавал вопросы по литературе, вздумалось поинтересоваться датой смерти Карла Великого. Эмиль растерялся, сбился, принялся подсчитывать и ошибся на несколько веков, отправив седобородого императора умирать в царствование Франциска I. Преподаватель нахмурился и, переменив тему, стал расспрашивать экзаменующегося о творчестве Лафонтена. Должно быть, Эмиль недостаточно восторженно отозвался о прославленном баснописце, потому что экзаменатор сделался еще нелюбезнее и сухо проговорил: «Перейдем к немецкому языку». Однако Эмиль никогда не проявлял ни малейших способностей к изучению живых языков и не в силах был ни одной немецкой фразы выговорить правильно, а потому вскоре с ужасом услышал приговор: «Достаточно, сударь!» По окончании устного экзамена преподаватели посовещались, качая головами, и по настоянию коллеги-словесника решили отклонить кандидатуру абитуриента, на их просвещенный взгляд совершенно не знающего литературы.
Расстроенная неудачей сына, госпожа Золя не смогла тем не менее отказать Эмилю в еще одной поездке в Прованс на время каникул. И через неделю он, в блузе из толстого сукна и в прочных ботинках, уже бродил вместе с Сезанном и Байлем среди благоухающих зарослей, высушенных солнцем и потрепанных ветрами. Вдохновленный созерцанием любимого пейзажа, он решил, что на юге, в этом радостном краю свободы и безделья, у него куда больше шансов выдержать экзамен на степень бакалавра, чем в Париже. Сумев убедить в этом и мать, Эмиль в ноябре 1859 года отправился в Марсель, где для начала должен был сдать письменный экзамен. Он рассчитывал на то, что здешние экзаменаторы окажутся более снисходительными, чем столичные, однако на этот раз не смог преодолеть даже первого испытания, и поражение окончательно выбило его из седла.
Провалившись во второй раз, Эмиль объяснил матери, что для него совершенно бессмысленно и даже вредно продолжать попытки выбиться в люди при помощи наук. Впрочем, и стипендию после двойного провала ему больше не дадут. Единственный выход, какой у него остается, – поступить на службу в какую-нибудь контору, в ту самую «сточную канаву», куда он прежде так боялся попасть. Но разве нельзя и в «сточной канаве», среди грязи, выращивать редкостные цветы? Он будет одновременно переписчиком и поэтом. Музыка строф утешит его, принесет отдохновение от служебного рабства. Да и потом, думал он, как только придет первый успех, можно будет оставить службу и зарабатывать сочинительством.
Вернувшись в Париж вместе с матерью, еще более тревожно, чем прежде, всматривавшейся в будущее, так и не ставший бакалавром Золя отказался возвращаться в лицей, убрал подальше школьные учебники и погрузился в поэтические и сентиментальные мечтания. Его письма к друзьям растягиваются на десятки страниц и представляют собой внутренние монологи. Мысли о женщинах овладевают Эмилем до такой степени, что он всерьез начинает поклоняться Мишле, воспевавшему прекрасный пол, и впадает в экстаз перед гравюрой с картины Греза, изображавшей крестьянку: «Не поймешь, чем восхищаться сильнее, ее задорным личиком или великолепной формой рук, – пишет он Сезанну. – Глядя на них, преисполняешься чувством нежности и восторга… Я долго стоял перед гравюрой и мысленно обещал себе полюбить оригинал».[12]
Нимфы Жана Гужона, украшавшие фонтан Невинных, тоже казались ему соблазнительными, он воспламенялся при виде их полуобнаженных тел. Глядя на камень, видел оживающую плоть. «Уверяю тебя, это прелестные богини, грациозные, улыбающиеся, точно такие, каких мне хотелось бы видеть рядом с собой, чтобы они развлекали меня в минуты уныния».[13]
Среди этих и подобных им любовных миражей юношу мучили угрызения совести. «Мне стыдно оттого, что я, здоровый двадцатилетний парень, сижу на шее у родных»,[14] – признается он в другом письме, адресованном Сезанну. А месяцем позже пишет: «Я совершенно подавлен, не способен двух слов написать связно, даже ходить не могу. Думая о будущем, вижу его таким черным, таким беспросветным, что в ужасе отступаю. Не на кого опереться, ни женщины, ни друга рядом нет. Повсюду встречаю лишь равнодушие или презрение… Я не получил образования, не умею даже правильно говорить по-французски, я полный невежда… С тех пор, как я приехал в Париж, ни минуты не чувствовал себя счастливым; я ни с кем не вижусь и сижу у огня наедине с моими печальными мыслями, а иногда – и с чудесными мечтами».[15] По словам Эмиля, он немного влюблен в молоденькую цветочницу, которая дважды в день проходит под его окном, но не решается ни пойти за ней следом, ни заговорить с ней. Точно так же, как раньше у него недоставало смелости высказать свое восхищение юной жительнице Экса, которую он в своих письмах называл «эфирной» и которой подумывал посвятить поэму, где мог бы откровенно выразить то, о чем не смел заговорить вслух. Затем, с высоты своего неведения, юноша рассуждает о различных категориях женщин, с которыми приходится в жизни иметь дело порядочному мужчине. Ему-то совершенно ясно, что обольстительные создания делятся на три разряда: продажная девка, вдова и девственница. «О продажных девках я могу поговорить с тобой со знанием дела, – пишет „искушенный парижанин“ Байлю. – Иногда кому-нибудь из нас приходит в голову безумная мысль возвратить падшую женщину на путь добра, полюбив ее и вытащив из грязи. Нам кажется, будто мы находим в ней доброе сердце, последний проблеск любви, и мы пытаемся дыханием нежности раздуть эту искру, обратив ее в пылающий костер… Увы! У продажной девки, творения Божия, при рождении могли быть прекрасные задатки, вот только привычка создала ее вторую природу… Она переходит от одного любовника к другому, не жалея об одном и почти не желая другого… Устав затрагивать каждую струну, не извлекая из нее ни единого звука, устав пробуждать сокровища любви, не встречая отклика, он [молодой человек] понемногу исчерпает свою нежность и ничего, кроме чистой кожи и красивых глаз, от этой женщины требовать не станет. Вот так и заканчиваются все наши мечты о падших девушках». Тем же наставительно-романтическим тоном молодой человек продолжает разбор, говоря о преимуществах и недостатках любовной связи с вдовой, анализируя чувство, которое вызывает девственница: «Констатирую факт – вдова не является идеалом наших грез, нас отпугивает эта свободная женщина, которая по возрасту старше нас. Не знаю, что за предчувствие говорит нам о том, что, будучи честной, она самым прозаическим образом приведет нас к браку без любви, легкомысленная же превратит нас в игрушку, которую бросит, натешившись, ради другой забавы… Впрочем, я мало знаком с дамами такого рода… Остается девственница, этот цветок любви, этот идеал наших шестнадцати лет, улыбающееся видение у нашего изголовья, чистая возлюбленная поэта, утешительница в его золотых мечтах. Девственница, эта Ева до грехопадения… Увы! Где она, это божественное создание, столь невинное, что человеческая грязь не может его замарать?.. Повсюду я вижу пансионерок, юных девушек, только что покинувших монастырь… Мне продают их на вес золота, мне все уши прожужжали описаниями их потупленных глазок, мне надоедают рассказами о том, как хороши глупенькие детские личики этих куколок. Потом, как следует расписав достоинства девицы и нимало не интересуясь тем, люблю ли я ее, любит ли она меня, мне, во имя нравов, кричат: „Сударь, это дорогого стоит; женитесь сначала, а там, может быть, вы и полюбите друг друга…“ Девственница для нас не существует, она – словно аромат духов, завернутых в три слоя бумаги, которым мы сможем обладать, лишь поклявшись вечно носить с собой пузырек. Распутница навеки себя погубила, вдова меня отпугивает, девственниц на свете не существует».[16]