Уже был сорок четвертый год, осенью мне предстояло идти в школу. Когда я в первый раз шла в школу, я помню девочку, которая со мной шла, – Рита Шрайдер, она была еврейка, ее семья была очень хорошая. Такие старые еврейские люди. Запомнились именно дедушка и бабушка, они учили так, говорили, мне с ними хорошо было. И конечно, и любили.
– Постой, вот ты хорошая девчонка, но что твои родителя тебя еврейским именем испортили?
А у матери, кроме подруги, вот этой высочайшей подруги Лепешинской, была подруга Бася, которую мать все время искала, боялась, что она пропадает из-за своего еврейства. Тетя Бася хорошая была, жила в доме рядом с Ильинским сквером; где написано “Мясо”, раньше было написано “Микоян”. Она там во дворе жила. Но, конечно, все время под угрозой, и мать это знала. И мы эту Басю искали. Она как-то уцелела.
Хорошо, когда человеку с рождения понятно, что это грязный вздор, просто чушь такая. Но в детстве я этого много видела. Я не знала никаких евреев, я знала, что все, кто хороший, – те хорошие.
“Она всегда думает о собаке”
Я один раз сходила в школу, а потом так и пренебрегала образованием. В школу я не ходила три года, и ничего поделать со мной нельзя было. Почему-то школа меня ужаснула, и, не знаю, я привыкла уже к одиночеству, к этой болезни, к этой молящейся женщине, которую я и сейчас отчетливейше помню.
Учительница, так и помню, Анна Петровна Казаченко, приходила и у родителей просила какие-то продукты, чтобы ее поддержать. Но ничего у меня все равно не получалось, и вся жизнь складывалась только из хождения вдоль Китайской стены, вдоль набережной, и – никогда не ходить в школу. И так я почти не ходила. Но меня собирали все время, и я даже помню, что однажды все-таки я пришла, и такая суровая пухлая директриса сказала:
– Хотите, я вам покажу самого-самого тяжелого, самого неодаренного ребенка в школе?
Какая-то комиссия, которая осматривала школу:
– Да, конечно, конечно.
То есть явно что-то чудесное можно было увидеть, и она меня подвела к ним и сказала:
– Ну, напиши какое-то слово.
А директриса жила при школе, и у нее была собака, что, конечно, было утешением моей жизни, любовью. Не пускали к ней, не пускали, но тем не менее.
Я попробовала написать. Она сказала:
– Ну, вы видите? Вы видите таких детей? Она думает не о матери, не о бабушке, которая о ней страдает из-за того, что она совершенно не учится, она вот думает о собаке. И я заметила, что она всегда думает о собаке. А что она пишет, какие буквы? Вы видите, что она ставит ударения только на согласных звуках?
– Да! – ужаснулись представители. – Да, но почему так?
– Не знаю, бывают дети, знаете ли, которые не поддаются никакому учению, никакому воспитанию.
Вот так сказали, то есть меня выставили как небывалое дитя, как небывалого несмышленыша, упрямого, мрачного, который еще и думает только о собаках.
И опять учительница Анна Петровна Казаченко пошла и просила у матери курицу. Говорит:
– У вас, наверное, две курицы есть? Все-таки у вас еще тетя и сестра.
Мать отдавала курицу и какие-то продукты, все продукты, только чтобы как-то задобрить Анну Петровну, несчастную, конечно, голодную, видимо.
Печальная женщина
Но тут вдруг стало меняться положение, это, видимо, кто-то вник в ребенка, в его ранние такие страдания, в неумение ни с кем поделиться никакой бедой. Вдруг появилась после войны раненая учительница, наверное, испытавшая все военные горести. Она уставилась на меня каким-то внимательным взглядом, видимо, увидела что-то такое в человеке, что было ей не чуждо, а как бы смутно и условно родимо, потому что она была горестная, еще и с какой-то раной, как-то перевязанной, открытой, и тут вот такой ребенок. Вдруг она сказала:
– Ну, как тебя зовут?
И потом:
– Давайте, эта девочка будет у нас дежурная. Она, наверное, очень хорошо и тряпку умеет держать.
Этого я совсем никогда не умела и до сих пор не умею. Но вот так она меня полюбила именно из-за военных, как я считаю, страданий. И она просила меня, чтобы я руководила этой доской, вытирала тряпкой.