Детская тюрьма, именуемая школой, созданная якобы с целью дать детям то образование, которое, по мнению взрослых, необходимо, чтобы не пропасть в жизни, эта тюрьма при поддержке родителей и учителей – даже Гриби однажды энергично вмешался – со временем и меня вывела на путь: я начал читать. Что отнюдь не разумелось само собой. Мы, дети, говорили на сельском бернском диалекте немецкого[12] (на нем я говорю и сейчас), к ужасу нашей мамы, гордившейся своим «красивым городским бернским». А ведь мама была из крестьян, так что в смысле языка я считал ее в некотором роде предательницей; у отца же речь была «другая», потому что его детство прошло хоть и в Бернской области, но в «другом» месте, – в общем, у отца все было в порядке с языком, хотя мы и смеялись над кой-какими необычными словечками, мелькавшими в его речи. Но тот немецкий, который мы учили в школе, не имел с бернским диалектом ничего общего. Это был письменный язык, все равно как иностранный, и то, что нам задавалось читать в школе, было далеко не так неинтересно, как рассказы людей, а люди говорили на бернском диалекте. Дабы утолить мою любознательность, от древних греков отец перешел к Гауфу, от него к Готтхельфу,[13] он даже взялся за чтение такого старика, как Музеус, чтобы потом пересказывать мне его сказки. Отцу не приходило в голову, что тем самым он ограничивает мое самостоятельное чтение, – ведь в обязательном порядке мы должны были читать лишь книги, которые, по мнению взрослых, хороши для детей: родителям хочется, чтобы реальная жизнь их дитяти была вроде той, что описывают детские писательницы. Я, как и другие деревенские ребята, должен был читать «Христель», «Два Б» и «Хайди»,[14] между тем мое воображение занимали «Нибелунги» и «Черный паук» Готтхельфа. Как и другим детям, школа отравила мне «Робинзона Крузо», а от школьной хрестоматии только и осталась в памяти ее красная обложка. Правда, основательно порывшись в отцовской библиотеке, я выкопал «Избранные сочинения» Шекспира, «иллюстрированное издание, с общим числом иллюстраций около четырехсот», вот их-то я и рассматривал снова и снова, без конца, мою фантазию волновали напечатанные под картинками таинственные строки: «…позволь устам моим прильнуть к твоим – не будь неумолима»;[15] «Мерзавец, помни: ее позор ты должен доказать!»;[16] «Но тише, видите? Вот он опять! Стой, призрак!»;[17] «Ха-ха! Жесткие на нем подвязки!»;[18] «Я, кажется, сойду сейчас с ума. – Что, милый друг, с тобой? Озяб, бедняжка?»;[19] «Кровавый отблеск пасмурной зари лег на холмы…»[20] Но сами по себе, вне контекста, эти строки мне мало что говорили, поэтому я отложил Шекспира. Отложил и богато иллюстрированные книги издательства Вельхагена и Клазинга об анабаптистах, Вавилоне и Ниневии; разве мог я тогда догадываться, что однажды они станут для меня важными; не заинтересовался и диковинной книгой с картинками из жизни турок. А потом мир легенд и сказаний как-то потускнел. Я вошел в подростковый возраст, герои Древней Греции и Швейцарской Конфедерации уступили поле боя иным героям, мое воображение находило себе пищу в других книгах – первым надо назвать религиозно-фантастический роман Джона Баньяна «Путь паломника» (1660–1672), написанный английским баптистским проповедником в тюремном заключении; «для верующих англичан эта книга и в наши дни стоит на втором месте непосредственно после Библии» (сообщает «Энциклопедия» Брокгауза 1953 г.). В ней повествуется о человеке по имени Христианин, совершившем странствование из Города Разрушения в Небесный Иерусалим. Когда мои родители, несколько позднее, скептически высказались о Карле Мае, я удивился – его герои не менее благочестивы, да и сами приключения мало чем отличаются: у Баньяна Христианин побеждает дьявола в Долине Теней, у Мая Сантер убивает Виннету в кратере на горе Ханкок. Темно-зеленые томики из полного собрания Мая мне давал читать один пенсионер, в прошлом кондитер. Он жил в Грюнэгге, звали его Бютикофер, дородный, больной диабетом старик с черной бородой. У него я чувствовал себя более непринужденно, чем дома с родителями. Томики он давал по одному, разрешая забирать их с собой и давать для прочтения еще кому-нибудь, – книжки буквально рвали из рук, владельцу я возвращал их сильно потрепанными, но старика это не огорчало. Я прочел их все. На веранде, улегшись животом на канапе, которое мы купили на распродаже мебели из маленького замка замерзшего в снегах аристократа, я вслух читал маме сцену гибели Виннету, сдавленным голосом, со слезами на глазах, и вдруг заметил, что звуки, которые я принимал за мамины всхлипывания, на самом деле – смех. Больше всего меня занимал город мертвых в романе Мая «Ардистан и Джиннистан». Это было мне близко – недаром же по соседству с нашим домом находилось кладбище. В школьной библиотеке был Жюль Верн – «Таинственный остров» и «Путешествие к центру Земли». Вместе с профессором Лиденброком я, совсем как Геракл в Аид, спускался в кратер исландского Снефелса, пробирался по невероятно запутанной системе подземных коридоров, переплывал огромное подземное море, на берегах которого произрастали леса грибов и паслись стада мамонтов, охраняемые первобытными людьми. В этой литературе – о ней никто никогда не говорит, но почти все отдают ей дань в юные годы, и ее влияние на творчество сильнее, чем мы думаем, – я вновь встретился с героями мифологии, истории, веры и науки, о чьих деяниях уже знал по рассказам взрослых. О том же, что взрослые обходили молчанием, свидетельствовала принадлежавшая сыну садовника таинственная красная книга, с голыми женщинами, с монахами, хватающими за груди монахинь, – эту книгу у нас тоже передавали друг другу, и она буквально провоняла спермой тех, кто читал ее, держа в левой руке. А вот о том мире, который, как нам казалось, взрослым был мало знаком, – о мире за пределами нашей деревни, близлежащего города и горных курортов, мы черпали знания из книжечек в бумажном переплете о приключениях Джона Клинга; их мы покупали в привокзальном киоске. Доказательством реального существования этого большого мира стал самолет-биплан, который однажды опустился на равнину близ Инзели и долго катился, подпрыгивая, пока не остановился. Вся деревня к нему сбежалась. А в один прекрасный день в небе над близлежащим городом повис огромный, блестящий, величественный цеппелин, и нам ничего не стоило вообразить на его борту Джона Клинга – как он, с неизменной сигарой в зубах, гоняется по проходам воздушного корабля за преступниками. Мы прикатили к цеппелину на велосипедах, а когда он уплыл, пришлось возвращаться домой на своих двоих, – налетел страшенный шквал, и уже по-летнему зеленевшую землю замело снегом. Продрогший до костей, я забрался под одеяло к своим книжечкам, которые читал при свете карманного фонарика. В них рассказывалось о великих злодеях, о немыслимо богатых банкирах, торговцах оружием и главарях гангстеров, о набобах, что владели золотыми приисками и нефтяными скважинами, повелевали финансовыми империями, подкупали политиков, грабили целые народы. Бесчисленные книжки передавались из рук в руки, тайком, так как учителя пытались бороться с дешевым чтивом, полагая, что единственно правильное чтение для нас – это «хорошие книги для юношества». Как-то раз учитель немецкого языка проверил ящик моей парты и нашел там целые кипы презренных книжонок. Слава богу, я читал их, а не «книги для юношества», – именно дешевое чтиво открыло мне ту нехитрую истину, что неустройство и беспорядок творятся не в мире детей, а в мире взрослых, и мне подумалось, наверное, Господь Бог, дав нам десять заповедей, даже не подозревал, на какие чудовищные подлости способен человек. Я начал расшатывать мироздание своей юности, и оно обрушилось – слишком быстро.