Мерседес Лопес-Бальестерос — за то, что навещала меня, и за все, что мне рассказала.
Карме Лопес Меркадер — за то, что продолжает слушать меня и смеяться мне на ухо.
I
В последний раз я видела Мигеля Десверна (или Девернэ) тогда же, когда его в последний раз видела жена, Луиса. Это странно и, наверное, несправедливо: ведь она жена, а я — всего лишь незнакомка, с которой он в жизни и словом не перемолвился и которая даже не знала, как его зовут. Его имя стало мне известно, когда было уже поздно, когда я увидела в газете его фотографию: израненного, в разорванной рубашке, умирающего и, скорее всего, уже не осознающего себя живым — он умер, так и не придя в сознание. Последнее, что он, должно быть, успел понять, было то, что на него напал какой-то человек — по ошибке и без всякой на то причины — и что этот человек наносит ему удары ножом — раз, другой и третий, — бьет безжалостно, словно хочет уничтожить его, стереть с лица земли раз и навсегда.
Для чего было поздно? На этот вопрос я ответить не могу. Но всегда, когда мы узнаем, что кто-то умер, первая мысль, которая приходит нам в голову, это мысль о том, что уже поздно для чего бы то ни было. И уж тем более поздно для того, чтобы этого человека ждать. И мы просто вычеркиваем его из списка. Даже если это очень близкий человек — хотя в этом случае нам приходится гораздо труднее, и мы оплакиваем умершего, и мысли о нем не отпускают нас ни на минуту, где бы мы ни находились, и нам еще долгое время кажется, что мы никогда не смиримся с потерей. И все же мы с самого начала — с того самого момента, когда узнаем, что человек умер, — знаем, что уже никогда ничего не будет. Даже самой малости — телефонного звонка, глупого вопроса («Я здесь не оставлял ключей от машины?». «Во сколько сегодня забирать детей?»). Ничего. Совсем ничего. Я не знаю, почему это происходит и как уживаются в нас точное знание того, что произошло, с неверием в случившееся, в то, что кто-то уже никогда не придет, никогда не произнесет ни слова, не сделает ни одного шага (ни для того, чтобы приблизиться к нам, ни для того, чтобы от нас отойти), не посмотрит на нас и не отведет глаз. Не знаю, почему в нас живет надежда, не могу понять, как мы в конце концов смиряемся и продолжаем жить. И даже иногда забываем о своем горе — потом, когда проходит время и отдаляет нас от тех, кого уже нет с нами, кто навсегда остался в прошлом.
Но я множество раз видела его, слышала его голос и смех — почти каждое утро на протяжении нескольких последних лет. В не слишком ранний час — сказать правду, я всегда немного опаздывала на работу, чтобы не упустить возможности провести какое-то время поблизости от этой пары (не возле него, не поймите меня превратно, а возле них обоих: именно вместе они успокаивали меня, поднимали настроение перед долгим рабочим днем). Видеть их стало для меня почти обязанностью. Впрочем, «обязанность» — неподходящее слово для обозначения того, что приносит нам радость и дарует покой.
Возможно, это следовало бы назвать суеверной привычкой, хотя, скорее всего, дело не в том, что я верила, будто день сложится плохо, если я не позавтракаю с ними вместе (то есть на некотором расстоянии от них), а в том, что я точно знала: не встретившись с ними и не получив того заряда оптимизма, который они давали мне каждое утро, я приду на работу в худшем настроении. Видеть их — означало прикоснуться к упорядоченному миру или, если хотите, к миру гармоничному, крохотным кусочком которого они были и прикоснуться к которому выпадает немногим (как, впрочем, и к любому миру и любой жизни, даже если это жизнь публичного человека, даже если это жизнь, выставляемая напоказ). А потому, перед тем как отправиться на работу и провести несколько часов взаперти, мне очень хотелось увидеть их и понаблюдать за ними. Я не подглядывала, а лишь незаметно наблюдала: мне меньше всего хотелось их побеспокоить или заставить почувствовать себя неловко, и, конечно, было бы непростительно спугнуть их — я сама пострадала бы больше, чем они. Мне довольно было дышать с ними одним воздухом, быть незаметной для глаза деталью интерьера, окружавшего их по утрам до той минуты, когда они расставались, чтобы снова встретиться, вероятнее всего, уже за ужином. В тот день, когда его жена и я виделись с ним в последний раз, они не смогли поужинать вместе. И даже пообедать не смогли. Она прождала его двадцать минут за столиком в ресторане, удивляясь тому, что он опаздывает, но не подозревая ничего дурного. А потом зазвонил телефон, и ее мир рухнул, и больше уже никогда она не ждала своего мужа.
В первый же раз, когда я их увидела, я поняла, что они муж и жена. Ему было около пятидесяти, она моложе — ей наверняка еще не было сорока. Больше всего мне в них нравилось то, что им явно было очень хорошо вдвоем. В час, когда почти никому не хочется не то что веселиться и смеяться, а вообще делать хоть что-нибудь, они без умолку болтали, шутили и подзуживали друг друга, словно только что встретились после долгой разлуки или даже только что познакомились, а не вышли совсем недавно вместе из дома и не отвезли вместе детей в школу. И словно не приводили себя в порядок, собираясь на работу в одно и то же время (и, возможно, даже в одной и той же ванной комнате). А еще раньше они проснулись в одной постели, и первое, что он увидел, едва открыв глаза, была Луиса, а первое, что увидела она, был ее муж — и так день за днем уже много лет, потому что их дети, которых я видела пару раз, когда они приходили вместе с родителями, были уже большие: девочке лет восемь, а мальчику, очень похожему на отца, года четыре.
Он одевался чуть-чуть старомодно, но лишь чуть-чуть: никогда не выглядел смешно или нелепо. Он носил костюмы, к которым были тщательно подобраны сшитая на заказ рубашка с запонками на манжетах и дорогой галстук сдержанных тонов, из кармана пиджака выглядывал кончик платка. Черные ботинки на шнурках (только в конце весны, под светлый костюм, он надевал замшевую обувь) всегда начищены до блеска, руки ухожены. Несмотря на все это, он выглядел очень естественно и не был похож ни на чопорного большого начальника, ни на записного пижона — скорее, он был похож на человека, которому воспитание не позволяет выйти на улицу одетым по-другому. По меньшей мере в рабочие дни. Казалось, его отец когда-то объяснил ему, что, начиная с определенного возраста, нужно одеваться именно так: не зависеть от моды, которая то и дело меняется, не обращать внимания на нравы нынешнего времени, когда все ходят как оборванцы.
Он не позволял себе ни малейшего отклонения от классического стиля, а потому, хотя и не хотел казаться оригиналом, все-таки казался им, по крайней мере, в том кафе, где я его всегда встречала, да и вообще в нашем давно забывшем об условностях городе. Он выглядел естественно еще и потому, что был человеком приветливым, улыбчивым и общительным — о таких говорят «свойский» (к слову, он никогда не был таким с официантами, к которым всегда обращался на «Вы» и с подчеркнутой любезностью, но без приторности). Он то и дело смеялся — громко и заразительно, не вызывая при этом раздражения у окружающих. Он умел смеяться, смех его был искренним. Он смеялся не потому, что хотел угодить собеседнику или из снисхождения к нему: он словно благодарил за доставленное удовольствие — он был душевно щедрым человеком, способным оценить юмор и порадоваться чьей-то удачной шутке. Возможно, он смеялся так в ответ на шутки жены: есть люди, которые заставляют нас смеяться, сами того не замечая. Это удается им главным образом потому, что мы счастливы уже одним их присутствием и рады расхохотаться по поводу и без повода просто оттого, что эти люди рядом, что мы видим и слышим их, даже если они не говорят ничего особенного и даже если в их речах больше глупого, чем смешного, — нам все равно нравится. Эти двое, казалось, были друг для друга именно такими людьми, и хотя было ясно, что они давно женаты, я ни разу не услышала в их разговорах ни одной фальшивой или слащавой ноты, не заметила ни одного заученного жеста, какие часто можно наблюдать у супружеских пар, которые, прожив вместе много лет, стремятся показать всем, что по-прежнему любят друг друга, словно это заслуга, за которую их следует уважать, или украшение, которое делает их привлекательнее. Эти же двое, казалось, хотели понравиться друг другу, словно им еще только предстояло ухаживание и сближение. А может быть, они так любили и так ценили друг друга еще до того, как поженились, и даже еще до того, как стали встречаться, и так продолжали любить и ценить друг друга все эти годы, что в любых обстоятельствах он выбрал бы ее, а она его — в компаньоны, в друзья, в собеседники, в соучастники. Не потому что они супруги, не из удобства, не по привычке, не даже из взаимной преданности, а лишь потому, что были уверены: что бы ни случилось, что бы ни произошло, что ни потребовалось бы рассказать или выслушать, ей с ним, а ему с ней будет всегда интереснее, чем с кем бы то ни было еще. Ему ни с кем не будет лучше, чем с ней, а ей ни с кем не будет лучше, чем с ним. Они были друзьями, а главное — между ними было взаимопонимание.