– Он опять ее поминал? – спросила ба, когда мы с ней мыли посуду. – Пора бы ему сменить пластинку.
Она постоянно поругивала дедушку то за одно, то за другое, и, однако, я чувствовала, что эти старики куда более преданы друг другу, чем были мои отец и мать, пока они жили вместе. (К тому времени мама с папой расстались. Полагаю, те каникулы, что они провели вдвоем – отослав нас с братом в Беверли, – были последней отчаянной попыткой спасти брак. Стоит ли говорить, что попытка провалилась и с тех пор каждый идет своим путем.) Меня поразило, что дедушка старался не упускать бабушку из виду и сердился, когда она занималась чем-либо, требующим усилий, пусть и самых незначительных.
– Бабушка что, больна? – спросила я его на второй день после приезда в Беверли.
– С чего ты взяла? – буркнул он, не отрываясь от кроссворда в «Телеграф».
– Ну, ты ничего не позволяешь ей делать. Мама со мной так же нянчилась, когда у меня была ветрянка в прошлом году.
Дед поднял голову:
– Просто с месяц назад ее… слегка повело. И доктор велел глаз с нее не спускать, вот и все.
Типичная для моего дедушки манера высказываться, как я теперь понимаю. «Слегка повело» в действительности было эпилептическим припадком, и бабушке в больнице (спустя четыре недели) сделали томографию мозга. Теперь они дожидались результатов и оба слегка нервничали. Наиболее вероятным объяснением припадка была опухоль мозга, и они знали, что от злокачественной глиомы умирают в течение нескольких месяцев.
Конечно, тогда я ничего не понимала. Не знала, что тень смерти во всей ее ужасной бесповоротности нависла над ними столь внезапно, без предупреждения. Но по крайней мере кое-что я подметила: ни одни из знакомых мне взрослых не были так близки друг с другом, как бабушка с дедушкой, и эта близость проявлялась не только в постоянной потребности быть рядом, видеть друг друга каждую секунду, но и в непрерывных – за неимением более удачного словосочетания – придирках, исполненных любви. Едва ли не каждое слово, обращенное к другому, затрагивало какой-нибудь нерв, провоцируя ответный всплеск раздражения, но это лишь свидетельствовало о почти невыносимой тревоге, в которой они жили, о любовном чувстве, вспыхнувшем с новой силой по причине угрожающих обстоятельств.
Верно, тогда я ничего не понимала, но внешние признаки переживаний, что одолевали стариков, от меня не укрылись. И в первые дни нашего пребывания в Беверли я всерьез обижалась на Элисон за ее совершенно бесчувственное, как мне казалось, отношение к тому, что происходит вокруг. Увидев, как бабушка с дедушкой сидят в саду ранним вечером, прихлебывая чай из кружек, а их руки, свисающие между стульев, сцеплены в легком пожатии, Элисон фыркнула:
– Нет, ты только глянь на этих двоих. Надеюсь, мы такими никогда не станем. – И она не упустила случая заметить, какие же они старые развалины.
У нас было мало общего, я это быстро поняла. Дружили наши матери, но не мы с Элисон. В школе мы редко сталкивались, и повода задеть друг друга не возникало, но когда мы оказались в одном доме и даже в одной спальне, наши отношения начали портиться с каждым часом. Кроме того, она досаждала мне привычкой выспрашивать, чем я в данный момент увлечена, чтобы затем присвоить это себе, но в каком-то ощипанном виде. Типичный пример тому – смерть Дэвида Келли.
– Что ты делаешь? – спросила Элисон субботним утром, застав меня в гостиной после завтрака, когда я пыталась разобраться в статье из дедушкиной «Дейли телеграф».
– Читаю газету, – ответила я, хотя это было и так очевидно.
– С каких это пор тебя интересуют новости?
– Ты в курсе, что уже несколько месяцев идет война?
– А то, – дернула она плечом. – Но войны всегда идут. Моя мама говорит, что воевать глупо, а люди – дураки.
– Только на этот раз у нас не было выбора, потому что Ирак обзавелся ядерным оружием, нацеленным на нас, и им хватит сорока пяти минут, чтобы нас разбомбить.
– Да ладно тебе. Кто это сказал?
– Тони Блэр.
В глазах Элисон мелькнуло нечто, отдаленно похожее на любопытство. Она ткнула пальцем в газетную передовицу:
– А это кто тогда?
Я рассказала ей о Дэвиде Келли – все, что знала и сумела сформулировать, – добавив кое-что об обстоятельствах его смерти. Посередине моего довольно косноязычного повествования интерес Элисон опять угас, но она догадалась, что случай с доктором Келли меня беспокоит, и захотела разделить мое волнение и таким способом либо завоевать мое расположение, либо присвоить эту историю, объявить ее своей. Ухватилась она за одну-единственную деталь: тело доктора Келли обнаружили прислоненным к дереву на безлюдном участке лесистого холма.
– Вау, страшно-то как, – сказала Элисон, упуская, на мой взгляд, самое главное. – Представь, отправляешься утречком на прогулку, берешь с собой собаку или без собаки, и вдруг на тебе… чуть ли не спотыкаешься о труп.
– Никто точно не знает, почему он так поступил. Дедушка говорит, что виноват в этом Тони Блэр, но он терпеть не может Тони Блэра…
Элисон не слушала. Ей хотелось обсуждать только одну картинку – похоже, она прокручивала ее в голове, словно сцену из ужастика.
– Херово, – сказала она. – У меня бы, наверное, крыша поехала. Найти мертвеца посреди чащи, а вокруг ни души.
Я уставилась на нее, чувствуя, как меня распирает от ненависти: она опять употребляет эти мерзкие слова – находясь в доме моих бабушки и дедушки. Одернуть бы ее, отчитать, и я злилась на себя, потому что слова застревали в горле. Я была трусихой. Пугливой паинькой.
5
У Элисон имелось устройство, казавшееся мне в ту пору буквально волшебным. Называлось оно «айпод» и, хотя было лишь немного больше спичечного коробка, обладало способностью хранить тысячи и тысячи мелодий, так что его можно было повсюду носить с собой и слушать музыку – когда и где пожелаешь. Айпод был чудесно белоснежный, а в самом центре у него имелось колесико, которое щелкало, когда его покручиваешь кончиком пальца.
Несмотря на всю необъятную емкость айпода, Элисон, к моему неудовольствию, слушала только один альбом. Снова и снова, а когда сама не слушала, заставляла слушать меня.
– У твоей мамы хороший голос, – говорила я, вытаскивая из ушей немного липкие наушники и возвращая приборчик Элисон.
Честно сказать, песня, что Элисон включала для меня бог знает в который раз, мне не слишком нравилась. В те дни я, вопреки своей подростковости, увлекалась классической музыкой и моим любимым диском была запись «Реквиема» Форе.
– Она пела эту песню в «Топе»[3], – каждый раз напоминала Элисон.