В предчувствии апокалипсиса
Вторая беседа с писателем Юрием Васильевичем Бондаревым
Валерий Сдобняков. Юрий Васильевич, я хотел бы вам задать в этой нашей с вами беседе далеко не радостные вопросы о страшных испытаниях, выпавших на долю нашей страны в прошедшем веке, да и в нынешнем тоже. Но когда шёл к вам сюда, на Ломоносовский проспект, то всё-таки решил сделать себе небольшой праздник и прогуляться по своим любимым местам около МГУ. И вот там надумал – пусть мой первый вопрос будет о радостном, о вашем детстве, когда вы были совсем маленьким и даже не подозревали, какие испытания готовит вам жизнь. Вспомните о том далёком, но, может быть, самом счастливом дне.
Юрий Бондарев. До сих пор ясно помню знойный полдень, июль, горячий песок обжигает пятки, Урал блещет, сверкает, как расплавленное серебро, он весь в фонтанах искр, в радужных брызгах купающихся, повсюду ликующий детский смех, радостные крики – воскресный день на сказочной реке, куда мама привезла меня порезвиться в прибрежном песке и, конечно, в воде. Помню несказанное наслаждение барахтаться и кувыркаться на мелководье, куда допускала меня мама, наблюдая за мной с берега. Я упирался ручонками в дно, бултыхал ногами, изображая плавание взрослых, и, ожидая одобрения, смеясь, смотрел на маму, следившую за мной счастливыми, порой тревожными глазами. Это был детский рай, где я подолгу играл с пескарями, пытаясь поймать их ладонями, а они тёмными стрелками мелькали подо мной, их быстрые тени отражались на песчаном дне незабвенного Урала…
Да было ли всё это? В каком столетии? Сколько было мне тогда лет? Года три?
B. C. А первый день на фронте, как и чем вам запомнился?
Ю. Б. Мой первый день на фронте – это железный скрип снега под ногами, встречный ледяной ветер, обжигающий до колючей боли лицо, почти срывающий с головы ушанку, одеревеневшие пальцы в рукавицах, ошпаривающее свирепым холодом железо нашего орудия. И первая ночь – подобие сна на снегу, на ветру, под горящими в косматых кругах сталинградскими звёздами в чёрном небе. Тогда мы были молоды, полны надежды и веры, и нами владело неисчезающее чувство: скорее, скорее на передовую! И было потом первое утро войны, когда в кромешном аду перемешались небо и земля, орудия и танки, неузнаваемые лица солдат и пикирующие «Юнкерсы».
B. C. В таком случае, каким же был последний день?
Ю. Б. О последнем дне войны я не раз писал в своих романах. В тот незабвенный май торжествовала в душе радость победы, гордость за свою страну, которая родила тебя и сохранила, радость жизни, молодости, нерушимое фронтовое товарищество, казалось, данное навечно, ожидание долгожданной встречи с отчим домом, счастье от скорой встречи с родными людьми.
B. C. Да, тема войны буквально преследовала ваше творчество до самого последнего романа. Только в «Без милосердия» вы к ней не обратились. Слишком далеко от неё у шли события наших дней. Хотя и в «Мгновениях», и в публицистических статьях вы вновь и вновь возвращаетесь к тем тяжёлым и судьбоносным годам для нашего народа. Значит, что-то в той войне, хоть и минуло с её начала семьдесят лет, не даёт вам покоя?
Ю. Б. В интервью, которое я в своё время в ФРГ хотел взять у фельдмаршала Манштейна, был главный вопрос: «Что он подумал, когда понял, что его танковая группа уже не прорвётся на выручку окружённой шестой армии Паулюса». А прорыв этой армии из плотного кольца советских войск был для немцев важнейшей целью в Сталинградской операции. Я сейчас выскажу одну давнюю мысль, которую не использовал в романе «Горячий снег», потому что, с одной стороны, она мне показалась слишком публицистичной, с другой, видимо, не хотел, чтобы она кого-то шокировала. Но эта мысль главная, как мне кажется, для понимания стратегической сути Сталинградской битвы. Так вот, если бы контрудар Манштейна был бы осуществлён успешно, то немцы надёжно закрепились бы на Кавказе, а это обстоятельство отодвинуло бы сроки окончания войны не на месяцы, а на годы.
B. C. Я такой оценки ранее нигде не встречал, даже в мемуарах наших полководцев.
Ю. Б. Это моя мысль. Я много думал об этом контрударе, как участник тех самых судьбоносных боёв. Сам выбивал танки Манштейна. Это была величайшая битва из всех битв в истории человечества. Западные исследователи войн часто вспоминают крепость Ля Рошель во Франции, которая держалась несколько месяцев, и это будто бы самая героическая крепость в истории войн. Чепуха! Сталинград держался двести дней, да ещё против какой силищи, какого врага. Так вот, операция окружения, которая была очень умно, досконально продумана немцами, осложнялась для нас ещё и тем, что Сталинград был весь в развалинах, нам просто не за что было укрываться. Но зато после того, когда был отражён контрудар армии Манштейна, и когда немцы начали отступать, именно тогда мы все почувствовали, необъяснимо как, каким-то солдатским нутром, что это начало разрешения войны, начало нашей победы, мы окончательно поверили в свою силу. К тому времени у нас уже было прекрасное вооружение – семидесяти миллиметровые орудия, которые могли выбивать немецкие танки на расстоянии 800–1200 метров. Но мы подпускали их ближе – на 300–500 метров. Потому что, если издалека промахнёшься, то ответным огнём, а у немцев были великолепные прицелы, расчёт могли уничтожить. Этот опыт приходил не сразу, со временем, но приходил. Точно так же, как только когда мы уже подходили к Днепру, то догадались снимать со своих пушек щиты. Вроде бы они должны были защищать нас от пуль противника. А какие там пули, когда мы стреляли по танкам прямой наводкой. Эти щиты в бою только мешали и, главное, демаскировали нас. В итоге, мы все их сняли. Я был первым, кто предложил это сделать.