— И вот ты ушел из дому, бросив меня на попечение сумасшедшей тетки, — заметил Беня.
— Я не бросал тебя. Просто по роду моего ремесла мне приходилось много разъезжать по России. Моим полем деятельности была вся Россия, — гордо заявил Залман. — Я провозил контрабандой опиум из Турции в Грузию, шелковые ткани из Самарканда в Иран, переправлял революционеров из Германии в Россию и время от времени из России в Германию, проносил ювелирные изделия и золото через десяток границ, от князей к буржуям и наоборот, продавал оружие кавказским бандитам. Все шло хорошо, пока я не повез ворованные драгоценности и фальшивые рубли из Кенигсберга в Каунас. Тут-то меня и сграбастал этот чертов литовский филер, как бишь его звали, не то Двиескас, не то Двайскас. По его глазам было видно, что он лютый, безжалостный юдофоб. Я прикинулся кротким, запуганным евреем и, не оказав сопротивления, отправился вместе с ним в околоток. Он упустил заковать меня в кандалы, и, когда мы проходили мимо поленницы, у меня в руках оказалось полено, и я огрел этого жандарма по башке. Он тут же с копыт долой. Но потом я ненароком наскочил на группу жандармов, и меня приговорили к пятнадцати годам ссылки за контрабанду, хранение и сбыт краденого и избиение полицейского, хотя я явно действовал в порядке самозащиты. Как знать, что было у этого литовца на уме.
— Отец, признайся хотя бы в том, что ты не жил, как полагается жить порядочному человеку и доброму еврею, отцу и кормильцу семьи. У тебя была бы совсем другая жизнь, если б ты не отправился дурить по России под вымышленным именем, с котомкой, полной чужих вещей, — сказал Беня.
— В чем мне теперь еще признаваться? Толку от этого не будет. Разве я сам выбирал себе жизнь? — изумленно спросил Залман.
— Сам.
— Я сам выбирал себе жизнь?! Выбрал себе такую жизнь?! — жалобно воскликнул старик Залман, ударил себя кулаком по лбу, сел и принялся раскачиваться взад и вперед, издавая жалобные стоны и всхлипы как на молитве в синагоге. Беня, решив не мешать ему каяться, уже готов был выйти из комнаты, когда старик взглянул на него вытаращенными глазами, с мокрым от пота лбом, и продолжил:
— Ну, я попал в Тобольск и пробыл там семь голодных лет, потом умерла Екатерина, я отбыл из Тобольска, и все шло хорошо вплоть до Пермской губернии… до тех пор, пока я не убил этого… этого из охранки… Бог весть, какой дурной человек он был. Видно, его прислали мне назло. Вот он сидит молча, и у него отрыжка после того, как он отведал моей еды, а я, дурак, выкладываю ему всю подноготную, говорю, что собираюсь в Архангельск. И вот он сложил руки на груди и говорит:
«Слушай, ты, из Полоцка, у меня самые быстрые санки во всей Пермской губернии, запряженные четырьмя самыми быстрыми оленями в Западной Сибири. Они тут, вон за той лощиной, ты их не видишь, но я говорю тебе: они тут. Ты дал мне попить-поесть, теперь, если желаешь, я привезу тебя в Архангельск, а ты заплатишь мне, сколько сочтешь нужным. Идет?»
«Идет? — повторил я. — Как не идет, пути дотуда не меньше сорока верст по прямой, а я совсем без сил».
«Сорок верст по прямой — это ты правильно сказал», — сказал охотник, ухмыляясь.
Уже по этой ухмылке я должен был увидеть… Но я был слеп, я хотел добраться до цели. Мы потушили костер и дошли на лыжах до лощины, и там действительно стояли четыре оленя и зырянские сани без полозьев… Охотник перекрестился. Я трижды сплюнул, и мы тронулись в путь.
На первых порах олени бежали тяжело и неровно, потому что нас было двое в санках — непривычный для них груз, но вскоре поймали ритм, побежали быстрее и непрерывно наддавали ходу; никогда я не видел такой езды, и, клянусь, не нашлось бы тройки, которая могла бы побить в беге эту оленью упряжку, когда она бежит в полную силу. Мы мчались по снежной равнине со скоростью пассажирского поезда. Ветер свистел в ушах, я держался за края санок, боясь вывалиться. Я уже жалел, что согласился отправиться в путь с этим человеком, мне казалось, что это путешествие будет моим концом… Охотник молчал, словно воды в рот набрал. Я пытался крикнуть ему, что мне некуда так спешить, но, когда открывал рот, в него мгновенно набивался снег, мне приходилось его выплевывать, так что невозможно было слова вымолвить.
— Не надо так много говорить, отец, — сказал Беня. — Ты весь вспотел.
— Ну и что? Помолчи, — сказал Залман, вцепляясь ему в рукав. — Не перебивай меня. Не хочешь слушать — хотя бы помолчи…
С головокружительной быстротой доехали мы по снежной пустыне до Великого Устюга. И тут пошли ужасы! — Глаза старого Залмана расширились, на лбу вздулись вены. Рука, вцепившаяся в рукав Бени, задрожала. — Да еще какие! Олени оторвались от земли и взмыли ввысь, санки тоже взмыли ввысь, и мы в них, я и охотник, тоже! Мы поднимались все выше и выше, олени перебирали ногами, словно плыли в воде, и санки парили вслед, колыхаясь, как на волнах. Мне казалось, что я сошел с ума или вижу сон. Я повернулся и поглядел на охотника. Он хранил молчание, но в его глазах появилось какое-то новое выражение, он улыбался ласково и вместе с тем сурово, словно монах или сам Папа Римский. Я глянул вниз и увидел под собой дома и колокольню… Прыгать было слишком поздно. И тут охотник затянул:
«О пресвятая Сибирь, Матерь Божья, на Твое попечение полагаемся… прими этого еврея, этого грешного сына избранного народа из Полоцка… О Святая Дева Сибирь, озари Своим северным сиянием его путь, вдохни в него Свой северный дух, ибо он много походил по свету и несчастен…»
Так он причитал, не переставая креститься… Ветер завывал, я стиснул зубы и не произносил ни слова. Так мы летели на север, и вскоре под нами оказался другой город, Нижняя Тойма. Когда мы облетали ее, охотник-колдун повернулся ко мне. На его лице играла какая-то жуткая изуверская ухмылка.
«Ну, теперь видишь, ты, полоцкий грешник, что может творить вера в Господа нашего Иисуса Христа? Святой Дух несет тебя в своих руках к твоей цели… Если б ты уразумел это пораньше, тебе не пришлось бы странствовать из страны в страну, как всем твоим соплеменникам. Образумься. Под тобой Сибирь, над тобой и во всем вокруг Бог, милость Его на этих оленях. Уверуй же во Иисуса Христа…»
Тут левый олень из передней пары лягнул пустоту и взвыл. Его глаза остекленели, он оступился, сбруя порвалась, и он упал прямо на рыночную площадь. Охотник замолчал. Я тоже не проронил ни слова. Сердце бешено колотилось, и я умирал от страха каждый раз, когда смотрел вниз. Мы мчались дальше с тремя оленями, но все с той же головокружительной быстротой. Шаман весь затрясся, взглянул на меня и тотчас снова затянул:
«Велико твое неверие, язычник… Образумься же наконец, открой свое сердце, восприми свет небесный, благословение Божье и Его великую милость… Отступись от своего неверия, пока не слишком поздно, ты, грешник земной…»
Над селом Усть-Важское второй из передних оленей оступился и упал.
«Ты не хочешь уверовать, проклятый!» — возопил охотник. Лицо его исказилось гримасой, он вращал глазами так, что виднелись одни лишь белки, и молотил челюстями, как камнедробилка, трясясь всем телом…