— Не возражаю, мне все равно. (Возможно, я передумаю, когда увижу всякую еду.)
И точно. Я уже передумал. Ответ «нет» бывает порой более положительным, чем «да». По-настоящему никто из нас не голоден, просто мы боимся наконец увидеть, что же там внутри музея. Родители берут себе по кексу с голубикой и по чашке кофе. Отец называет его напитком настоящих солдат. Я останавливаюсь на лимонном желе с застывшими внутри вишнями мертвецов. С присущими моим родителям нервозностью и крайним педантизмом они принимаются за свои кексы, пытаясь скрыть какие бы то ни было признаки охватившего их смятения. Они-эксперты по сдиранию вощеной бумаги с кексов и отделению их верхней части от нижней, за которым следует разделение на четвертинки и восьмушки и закидывание каждого кусочка в рот кончиками пальцев. Они подмигивают друг другу. Один из них что-то напевает. Не могу понять, кто именно. Когда родители ругаются, трудно поверить, что они любят друг друга на самом деле. Я думаю, один из них убьет другого.
— Хочешь попробовать? — Отец протягивает мне кусочек.
— Нет, — отвечаю я, — может, ты хочешь вот этого? — Я указываю ложкой на желе.
— Пожалуй, не откажусь. Оно освежает.
Отец подается вперед, упираясь руками в колени. Он закрывает глаза и открывает рот. Отец чистит зубы каждое утро, но они все равно грязные и желтые. Я зачерпываю для него ложечку. Он задерживает желе во рту и вздохом выражает свое удовольствие. Так он изображает ребенка. Не знаю почему, но маме нравится, когда он это делает. Иногда отец даже сосет палец. При этом они хотят, чтобы я вел себя как настоящий мужчина. Отец растапливает желе во рту, полощет им горло и засасывает внутрь. Он улыбается, зажимая вишенку между зубов.
— Неужели это для меня? — спрашивает мама.
Ее глаза сияют. Она наклоняется вперед, приоткрывает губы и закрывает глаза. Отец языком проталкивает вишенку ей в рот. Эти вишни вымачиваются в той же хрени, которую доктора вкалывают в мертвецов. Я могу съесть целую банку таких вишен.
Мы промокаем рты салфетками и встаем. У отца промокание занимает немного больше времени, потому что он носит усы. Стрелы его усов нацелены вниз, что придает ему дьявольский вид. Родители берутся за руки и выходят из кафетерия. Я тащусь позади. Ненавижу держаться за руки. Они останавливаются и ждут меня. Я прохожу мимо. Держаться за руки отвратительно. Я хотел бы стать ничейным. Не быть больше ничьим сыном. Перестать быть мальчиком, чьи озабоченные родители самолично удостоверяются в том, что его шнурки завязаны, а нижнее белье — чистое до безобразия. Я хочу, чтобы люди думали, что я — мусорный контейнер с дикими кошками и бродячими немецкими овчарками. Если я окажусь единственным человеком, которому это будет известно, ничего страшного, я-то знаю, что это правда. Я говорю: лучше закуйте мои ноги в кандалы, только не заставляйте держать за руку какого-нибудь взрослого. Я совсем не жажду попасть в СЧАСТЛИВЫЙ МИР ДЕТСТВА. Не то чтобы я против взрослых, они представляют собой нечто такое, к чему хочется стремиться, но все же я не хочу трогать их так много. Они постоянно толкают меня обратно в детскую коляску. Я уже отработал свое время. Я больше не хочу быть заключенным. Дайте мне возможность хотя бы убить кого-нибудь для начала. Раскровить морду. Не сажайте меня лишь за то, что мне всего десять лет.
Я продолжаю идти вперед и поднимаюсь вверх по лестнице, настолько широкой, что на ней запросто могло бы разместиться человек двадцать, поставленных на расстоянии шага друг от друга. Здание музея напоминает гигантскую версию нашей церкви. С одним исключением: в церкви не висят плакаты с датами предстоящих событий и странными именами. Они оповещают о чем-то мне совершенно не известном, как невразумительные специальные предложения, которыми в супермаркете бывает так заинтригована мама. Я замечаю билетную кассу и подхожу к ней. Это маленькая, причудливая, стоящая особняком кабинка. За окном сидит билетерша, которой лет даже больше, чем моим родителям. В синей униформе. Я лезу за кошельком.
— Три, пожалуйста, — говорю я. У меня есть одиннадцать однодолларовых банкнот. Один билет стоит три доллара, так что я укладываюсь.
— Сколько тебе лет? — спрашивает билетерша.
— …Одиннадцать. (Может быть, я недостаточно взрослый, чтобы ходить по музеям?)
— Младше двенадцати — бесплатно, — объясняет она.
— Ну тогда два взрослых. Только побыстрее, пожалуйста. Мои родители почти что подошли.
— Великолепно, ты хочешь заплатить за них? — Она улыбается, глядя через мое плечо.
Мама и папа стоят за моей спиной. Билетерша забирает у моего отца двадцатку в обмен на два билета, пятерку и стопку бумажек по доллару.
ОТ ПОСЕЩЕНИЯ МУЗЕЯ мурашек по спине не пробегает. Он вполне мог бы сойти за обычный универсальный магазин. Отец сует билеты в протянутую руку сонной девице. Она похожа на медсестру — одетая во все белое и в странном треугольном головном уборе. Слева от нее стоит полицейский и рассказывает ей, как он кого-то проучил. Он так увлечен, что даже не обыскивает нас. В который раз мне удается уйти безнаказанным. Он даже не подозревает, что́ я уже натворил и что́ собираюсь натворить в следующий раз. Простофиля. Зато он, наверное, владеет каратэ. Он мог бы насмерть каратировать отца. А я бы выхватил у него ствол и спас отца. Я бы закричал: не двигаться, чувак! Не то яйца отстрелю! И я бы заехал ему по яйцам так, что его глаза повылезали бы из орбит. Я подобрал бы их с пола и сказал: «Чего пялишься? Я тебя не боюсь!» И вручил бы ему пыльные глаза, чтобы он снова мог ими пользоваться, пусть и не по прямому назначению. Если отец свалится с обрыва, я окажусь внизу, как раз под его огромным пикирующим телом, и предотвращу падение. Единственное, что будет способно сокрушить меня, — так это его слезы. Я увижу, как плачет мой отец. Мироздание треснет пополам. Все станет нереальным. Все вокруг окажутся шпионами, и никому нельзя будет доверять. Кругом одни стукачи. Другой полицейский показывает нам направо, как будто бы мы клоуны какие или психи.
Не могу поверить своим глазам: лев вцепился какому-то мужику в задницу. Такая скульптура. Мужик вопит, но выглядит это так, будто бы он поет. Возможно, такой он представляет свою смерть. Вероятно, что это сюжет из Библии. Эдуард, мальчик из школы, сказал, что хочет умереть как-нибудь эдак. Еще он сказал, что хотел бы проглотить гранату (не думаю, что она влезет ему в рот) или чтобы индейцы пустили прямо ему в сердце девяносто девять стрел. В высоту мужик около трех метров, волосы у него как толстые макаронины. И он и лев — целиком белые в черную крапинку. Они напоминают пол на почте — холодные, как бутафорское мороженое из мрамора. Похоже, мужик — самый древний силач на свете. Ему около семидесяти. У него отовсюду выпирают огромные мускулы. А на груди торчат маленькие нелепые соски. Одна из лап льва — он выглядит как-то по-человечески — вспарывает мужику правое бедро. Это самая неистовая вещь на свете. Правая рука мужика застряла в расщепленном пне. День для него явно не сложился. На этой оптимистической ноте оба уплывают вдаль. Последнее, что я вижу, — это ступни мужика — огромные, костлявые, со вздувшимися венами.