— Немецкие, — объяснил Сидней. — За шестьдесят лет ни на секунду не отстали.
Ленни кивнул.
— Мой приятель купил «секонду» у одного типа в пивной с гарантией точности до сотой доли секунды на тысячу лет или что-нибудь вроде того.
— Или деньги обратно?
— Вот об этом никто не подумал, — протянул Ленни. — Так или иначе, не хухры-мухры. — Он закурил сигарету, выпустив дым под верхние лампы.
— Пакетик в теплой водичке не квалифицируется как чашка чаю, — сообщил Сидней барменше и указал на дымившуюся кофеварку. — Взамен выпью вот этой коричневой жидкости, а мой коллега еще пинту пива. — Он пересчитал монеты в кожаном кошельке и повернулся к Ленни. — Кажется, мистер Крик меланхолик.
Ленни сделал долгий глоток, осушая четвертую пинту. И с большим удовольствием разозлился.
— Жалкий сукин сын, вот кто он такой. Живет в прошлом, мистер Стармен. Хочет выкинуть из головы то, что было, и двигаться дальше. Лично я так и сделал.
— Что именно он хочет выкинуть из головы? — спросил Сидней, пытаясь вскрыть пакетик с сахаром.
Ленни стряхнул пепел.
— Вы даже не поверите, мистер С.
Сидней оставил попытки, уставился в свой кофе. Забыл правила, важнейшее из которых предписывает не выслушивать истории чужих жизней, но, с другой стороны, слишком давно вышел из игры. В последний раз пересекал Ла-Манш в конце октября 1936 года. Паромная переправа открылась лишь несколько недель назад, Франко был объявлен Jefe de Estado,[9]фильм «Вечер в опере» с братьями Маркс в главных ролях производил фурор, голодный поход из Джарроу[10]продвигался к югу. Сидней направлялся еще дальше на юг, в Испанию, вместе со своим другом Джо Кироу. На прошлой неделе оба записались в Килберне в Интернациональную бригаду и никак не могли поверить, что едут на войну. Быстрота, с которой современный мир изменяет твою жизнь, ошеломляла Сиднея. Он расхаживал по голой палубе парома, глядя, как белые утесы Дувра тают в осенней дымке, чувствуя себя мальчишкой среди мужчин, наивным пареньком, которого по приезде в Испанию обязательно выгонят, как слишком молодого, чтобы бить фашистов во имя демократии. Он отыскал Джо у поручней.
— Не передумал?
Джо выглядел еще моложе — бледное лицо, очки с толстыми стеклами, болезненная худоба не позволяли дать ему двадцать два года, которые он прожил на свете.
— Прощаюсь с Альбионом, — ответил он. — Скоро ли мы вернемся?
Сидней пожал плечами:
— Не знаю. Думаешь, нас примут?
— Ты хоть стрелять умеешь, — заметил Джо. — А я не отличаю приклада от дула. Под открытым небом ни разу не спал, даже не говорю по-испански.
Впрочем, Джо говорил на языке революции и, должно быть, поехал доказывать, что из людей с твердыми политическими убеждениями выходят наилучшие солдаты. Его познания о сложившейся в Иберии ситуации сводились к тому, что демократически избранное республиканское правительство Народного фронта во главе с президентом Асаньей и премьер-министром Касаресом Кирогой ведет справедливую и отчаянную борьбу с незаконной коалицией реакционных организаций правого толка, которую поддерживает циничная верхушка католической церкви и подкрепляет жестокая армия, снаряженная и подстрекаемая Гитлером и Муссолини. Сидней знал только, что в Испании жарко и там растут апельсины. Обоих ждало неизбежное разочарование и крушение иллюзий.
Тремя неделями раньше Сидней наблюдал, как Джо будоражил толпу на обочине Кейбл-стрит, когда под его страстные речи в полицейских летели булыжники, и понял, что его новый друг зря потратит свои таланты в простых солдатах.
— Думаешь, нам позволят быть вместе?
Джо похлопал его по спине:
— Подождем — увидим, приятель.
Тогда им давали настоящий чай из сверкающего стального бака, молоко в кувшинчиках, сахар в сахарницах.
Через семьдесят лет теперь уже Ленни ищет его сочувствия.
— За последние пять лет я ничего не видел, кроме бурных морей, — вздохнул он.
— Догадываюсь, — бросил Сидней с отсутствующим видом.
— Говорю вам, чистое невезение, я вообще никогда не знал удачи. Могу рассказать вам такое, что вы поседеете.
— Я уже поседел, — вздохнул Сидней. — Не возражаете, если я вас покину?
Он оставил кофе на стойке бара и вышел на палубу. Ветер обжег лицо, неся пену и брызги, предвещая неблагоприятный день. Ник стоял с подветренной стороны у дымовой трубы, прижавшись спиной к теплой стали.
— Ух ты! — воскликнул он. — Получилось!
— Я не так стар и глуп, как кажется с виду, правда? Что вы тут на холоде делаете?
Ник пожал плечами:
— Прощаюсь с Англией. Скоро ли мы вернемся, как думаете?
Сидней повернулся лицом к открытому океану, чувствуя в сыром воздухе вкус соли и дизельного топлива.
— Я не думаю, что вернусь, — пробормотал он.
Переход от Плимута до Сантандера занимает двадцать часов и двадцать минут в хороший день. Однако мартовское воскресенье выдалось плохое. Сырой западный ветер продувал Ла-Манш, окатывал судно холодным дождем и брызгами, вздымавшееся море катилось мимо плотной ртутью. Ник сначала пытался сосредоточиться на горизонте, потом на собственном бурлившем желудке, наконец, на том, чтобы добраться до поручней, пока его не стошнило. Все три попытки провалились, положение усугубилось тем, что он поскользнулся на собственной рвоте, сбегая по трапу.
Сидней спустился вниз, как только английский берег исчез за низкой пеленой дождя. Предпочел сесть как можно ближе к центру парома, уверенный, что подобное положение минимизирует его страдания, держался прямо, туго затянув пояс дождевика на неспокойном животе, крепко жмурясь в непродуктивной попытке сдержать волны тошноты. Чашка затхлого переваренного кофе разливалась в желудке лужицей кислоты, усы зудели от струек пота. В последний раз Сидней Стармен был в Бискайском заливе на обратном пути из Испании летом 1937 года. Тогда его так тошнило, что он поклялся никогда больше не отправляться в плавание. Сглотнул комок желчи, когда судно содрогнулось от носа до кормы, сообразив, что нарушил одно обещание, чтобы исполнить другое. Последнее сейчас уже кажется не таким благородным поступком.
— Остается еще девятнадцать часов.
Сидней открыл глаза.
— Если это самая лучшая новость, какую вы можете сообщить, мистер Крик, я бы предпочел оставаться в неведении.
— Прошу прощения, — пробормотал Ник. Лицо его имело цвет однодневного трупа, брюки были запачканы рвотой. — Не возражаете, если я сяду?