заключается когнитивная сила нашей пары понятий: они позволяют совместить радикальный антагонизм с бесконечно множащимся спектром нюансов.
Сессию 1819–1820 годов следует признать важнейшим моментом в истории политического словаря. Поскольку именно в течение этой сессии, судя по всему, происходит окончательное закрепление и освящение лексической системы. Газеты, брошюры и переписка свидетельствуют о том, что интересующие нас термины теперь употребляются не от случая к случаю, а регулярно и систематически. Обстоятельства, надо сказать, способствуют подобной кристаллизации. На первом этапе сессии вырабатывается механизм изменения парламентских альянсов. После успеха либералов на сентябрьских выборах 1819 года Деказ «переобувается», перестает поддерживать левых и образует правоцентристский кабинет, ищущий союза с правыми. Естественно, он наталкивается на сопротивление «непримиримых». Виллель, ведущий переговоры, констатирует в декабре 1819-го, что «Фьеве и Ла Бурдонне желают самостоятельно вступить в войну на крайне правом фланге»37. Логика процесса ведет к изоляции крайних. «Европейский цензор» двумя месяцами раньше сообщает: «левых одобряют, а крайне левых осуждают»38. Однако тем самым создается и возможность союза между крайними – явление очень важное, потому что оно способствует концентрации того семантического единства, которое в тот момент только рождается.
Иллюстрацией служит победа на выборах цареубийцы Грегуара благодаря голосам ультрароялистов, что вызвало громадный скандал39. В высшей степени роялистская «Ежедневная газета» (La Quotidienne), верная принципу «чем хуже, тем лучше», спрашивает, «не лучше ли было бы вместо изгнания цареубийцы предоставить ему возможность сидеть в рядах левых депутатов, вставать вместе с ними и таким образом самим своим присутствием показывать сомневающимся роялистам, как чудовищны намерения сторонников Революции»40. Напротив, сразу после отмены избрания Грегуара «Историческая библиотека» (Bibliothèque historique) возмущается тем, что «старец, у которого за плечами шесть десятков лет беспорочного существования, не нашел защитника в рядах левых»41. Но накануне голосования за принятие бюджета та же самая «Ежедневная газета» не страшится призвать разных оппозиционеров к объединению: «Надобно, чтобы левые и правые наконец совместно выразили г-ну Деказу свое негодование»42.
Союз создан не был, но у обеих сторон появилось общее пугало – министерская партия, которую они сообща осыпали колкостями. Центр получает презрительную кличку брюхо, унаследованную от эпохи Революции и переживающую новый расцвет при Реставрации. В связи c сессией 1818 года Беранже сочиняет песню о «пузане», поедающем министерские обеды и занимающем место «от Виллеля в двух шагах, в десяти – от д’Аржансона»43 – указание, интересное тем, заметим в скобках, что поэт предполагает в своих читателях доскональное знакомство с парламентской топографией44.
А затем, в феврале 1820 года, Лувель убивает герцога Беррийского. Реакция, которую вызвало это убийство, разрушает едва установившиеся изощренные правила игры. Ей на смену вновь приходит простое столкновение двух сил. Министерство объединяется с ультрароялистами, чтобы провести целый ряд законов, ограничивающих общественные свободы. Либералы всех оттенков, вновь сблизившиеся под действием общих невзгод, пытаются отсрочить принятие этих мер и для этого пускают в ход самое пышное парламентское красноречие. Парижская публика с восторженным вниманием наблюдает за дебатами, причем в ее ряды вливается студенчество и становится заметным социальным актором. Накал страстей не только не уменьшается, но даже увеличивается после ноябрьских выборов 1820 года, которые приносят подавляющее большинство сторонникам министерства и правым. Двадцать четыре либерала, оставшиеся в палате, изо всех сил противятся атакам контрреволюции в течение сессии, которую Дювержье де Оран называет «сессией гражданской войны», а другая часть их войска продолжает борьбу тайно.
Поляризация умонастроений, разумеется, оказывает влияние на публику, в которой тоже возникают первые случаи определения собственной позиции в терминах парламентской географии. Это проявляется, например, в рассказе Поля-Луи Курье о выборах конца 1820 года: «Среди приглашенных к префекту были люди трех сортов: правые, которых можно было пересчитать по пальцам, левые, тоже не слишком многочисленные, и люди середины – в изобилии…»45. Стендаль в 1824 году делает следующий шаг: по поводу очередного Салона он пишет, что «в отношении живописи он единодушен с крайне левыми», тогда как в политике он, «как и огромное большинство, разделяет взгляды левого центра»46. В отличие от Курье, Стендаль определяет свою позицию вне связи с электоральной перспективой; термины обрели выразительность достаточно общепринятую, чтобы в свою очередь получить дальнейшее метафорическое расширение.
Эту символическую субстантивацию нельзя объяснить одной только напряженностью парламентских сражений. Ничего бы не произошло без молчаливого признания того факта, что эти термины очень полно выражают своеобразие исторической ситуации. В этом отношении контекст был как нельзя более подходящим. Борьбу ультрароялистов против либералов невозможно было спутать с более или менее искусственными распрями между фракциями, борющимися за власть. Для публики было очевидно, что в противопоставлении правых и левых отражается глубинный разлом страны, ее прошлое, настоящее и будущее разом. Возможно, одно из главных отличий от революционного периода состоит в этой абсолютной четкости противостояния, которой, впрочем, эпоха Реставрации была обязана именно наследию 1789 года и памяти о нем. Взгляд назад позволяет различить гораздо более ясно цели битвы, порой ускользавшие от внимания участников в пылу борьбы. Ни у кого не остается ни малейшего сомнения: лицом к лицу столкнулись старая и новая Франция, и весь вопрос заключается в том, возможен ли компромисс между «двумя народами».
В то же время историки: Монлозье с реакционной стороны, Тьерри и Гизо со стороны противоположной – стремятся отыскать истоки этой двойственной Франции, «обреченной своей собственной историей образовывать два лагеря, соперничающих и непримиримых»47, в далеком прошлом. Именно постольку, поскольку политическое разделение страны наделяется в глазах всех французов существенными, неотменяемыми причинами для существования и воспроизведения, люди начинают понимать, что им важно определить себя в этих категориях, придать распределению парламентских сил более общее значение и превратить их случайное расположение в пространстве в существо политики.
Таким образом, термины «правые» и «левые» входят в привычку благодаря совпадению двух факторов, доведенных на рубеже 1810‑х и 1820‑х годов до пароксизма: драматизма истории и изощренности политиков. Само намерение реставрировать старый порядок, воскрешающее и проясняющее революционный разлом, придает огромную значимость партийной идентификации. Но она становится действенной только потому, что незадолго до этого схожий антагонизм в стенах парламента, где разыгрывалась чрезвычайно напряженная игра, навязал ей свою собственную семантику.
Следует, пожалуй, подчеркнуть и роль 1828 года, когда происходит закрепление прошлых завоеваний. В самом деле, в этом году внутри разных партий и в прессе завязывается горячая дискуссия по поводу того, какую линию поведения следует избрать после ноябрьских выборов 1827 года; дискуссия эта вновь напоминает о важности языка политических классификаций. C 1824 года она, можно сказать, пребывала под спудом из‑за подавляющего