– Добро пожаловать домой, – говорит он.
Она вылезает из экипажа, не дожидаясь, пока кто-нибудь подаст ей руку, распахивает кованую калитку, идет, хрустя гравием, к парадной двери. Ключа у нее нет. Ее так и тянет толкнуть дверь, дергать за ручку, пока та не поддастся. Альфред еще расплачивается с кучером. Она заворачивает за угол, где меж двух эркерных окон – столовой и гостиной – находится зимний сад. Альфред так и не успел переделать витражные панели над окнами. Она знает, что и эта дверь на замке, она и должна быть на замке, но все равно ее толкает, а затем идет дальше, к черному ходу, мимо высоких кухонных окон. Дверь покрасили в темно-зеленый, оттенок ей не нравится, и здесь тоже заперто. Позади слышится хруст гравия.
– Лучше ключом, – говорит он, протягивая ей ключ. – Это от парадной. Остальные в доме.
Она берет ключ, обгоняет Альфреда, проходит меж живых изгородей обратно – на выложенное плиткой крыльцо. Оно шире, чем крыльцо у нее дома, здесь поместятся несколько человек с зонтами или, прикидывает она, смогут встать рядом две женщины в кринолинах. Ключ не поворачивается. У нее дрожат руки. Не надо ей помогать. Он стоит на ступеньках, у нее за спиной. Она входит в дом под бряцанье медного дверного молотка.
Оказавшись в квадратном холле с тиковыми полами, пружинистыми, как сказал строитель, для танцев – хотя танцевать тут негде, – она останавливается. Вокруг ждут своего часа пустые комнаты. Ждут, когда начнется их жизнь. Здесь были строители, думает она, они ели сэндвичи из бумажных пакетиков и пили пиво у меня в гостиной, ходили вверх-вниз по моей лестнице в пыльных ботинках, насвистывали у меня в спальне. Только у Адама и Евы был по-настоящему новый дом.
– Можно войти? – спрашивает он, выглядывая из-за двери.
Она оборачивается:
– Прости. Это же твой дом. Но ты здесь часто бывал, а я видела его только однажды.
Он входит, решает, что, пожалуй, не надо брать ее за руку. Она отходит в сторону, идет в гостиную.
– О.
Разумеется, она знала, что эту комнату он уже велел покрасить и оклеить обоями. Все равно что в лесу заблудиться, в сумеречном осеннем лесу. Теснятся пожухлые лозы, тянутся, извиваются их бледные усики, и просветы меж темных листьев складываются для нее в какое-то подобие глаз, вытянутых носов. Картинные рейки – как же можно вешать картины на таких-то обоях? – буро-коричневые, будто сырая глина, ни в одном доме она прежде не видела такого цвета, и стены над ними – еще темнее, словно торф, словно разверстая могила. Даже потолок тут цветной, цвета лужи на грязной дороге.
Он подходит к ней.
– Над шторами я еще работаю, – говорит он. – Нравится?
В окне искрится залитый солнцем сад, его зелень слишком пестрая, слишком яркая для этой подземельной комнаты.
– Здесь довольно темно, – говорит она. – Даже в июле.
– Зимой растопим камин. Зажжем свечи, повесим бархатные шторы.
И будем себя чувствовать, думает она, будто лисы в подлеске, только вот лисьи норы не служат им еще и витринами.
– Тебе не нравится.
Он ее муж. Это ее дом. Может быть, со временем он научится – она его научит – ценить более простую жизнь.
– Я к такому не привыкла, – отвечает она. – Сам знаешь, какие простые у мамы вкусы. Я не приучена разбираться в такой пышности. Такой броскости.
(Он тянется к ее руке.) Покажи мне столовую.
* * *
Он смотрит на нее – она идет впереди, вскинув голову, покоряясь неизбежному.
– Дорогая, ты же знаешь, это моя работа. Наше пропитание.
Она останавливается в потоке солнечного света, у эркерного окна. Там стоит его стол, сделанный из древесины рухнувшего пять лет назад грецкого ореха, которую сберег для него отец. Столяр из него не блестящий, он и сам это знает, но старшина в мастерской помог ему с пазами. Никаких львиных лап, никаких будто искривленных рахитом ножек, он только – памятуя о задуманных им обоях с жимолостью – вырезал на одной из двух подстольных опор цветок и пчелу, что-то вроде подписи. Стульев пока нет, ни одного.
Она делает вдох, движутся плечи, она хочет что-то сказать, умолкает, опускает руку на блестящую столешницу. Пробует снова.
– Этот мне нравится. Он попроще. Удобнее.
Она может представить, как шьет здесь или читает, не чувствуя себя будто на сцене. На стенах бледный яблоневый цвет, листья и ветви, и в каждом узоре дважды по маленькой коричневой птичке.
– Когда обставим комнату, это приглушит обои, – говорит он. – И я думал на лето вешать здесь муслиновые занавески, а на зиму, наверное, бархатные шторы цвета листвы.
– Да, – говорит она. – Да, Альфред, я согласна.
Она подходит к нему, дотрагивается до пиджака.
– И мне понравилась твоя пчела, твоя пчела-работница. А полог для кровати уже привезли?
Они поднимаются по голым ступеням, ее юбки задевают колосья балясин. На столбцах перил резные желуди.
* * *
Возвращаться в клуб все равно что первый раз выйти из дома после болезни. Обручальное кольцо то и дело бросается в глаза, как ленточки, которые мама повязывала ей на руку. Она знает, что женщинам захочется послушать о ее медовом месяце. Она сворачивает во двор и не подносит к лицу платок, хотя в такую жару здесь пахнет еще хуже обычного. А люди живут здесь, дышат этим воздухом, пьют эту воду. Она вспоминает валлийские колокольчики.
– Лиззи!
Это Мэри, дожидается ее на крыльце вместе с другими женщинами. Черная юбка запылилась, лицо под соломенной шляпкой взмокшее, красное. Они обнимаются, щеки у Мэри прохладнее, чем у нее.
– Мама отпустила тебя одну?
Мэри берет ее за руку.
– Она меня привела. Она пошла в школу, а потом пойдет в больницу, к миссис Хейтер. Сказала, что до трех часов не вернется. Ох, Лиззи, как я по тебе скучаю. С мамой так трудно. Можно я буду жить с вами?
Элизабет гладит растрепавшуюся косичку Мэри.
– Нет, дружок. И ты сама знаешь почему. Но, если мама разрешит, можешь прийти к чаю. Альфред любит, когда у нас к чаю пироги и сэндвичи. А потом он проводит тебя домой.
Потому что у Элизабет и Альфреда полно работы. Потому что Мэри еще учится. Потому что папа будет слишком по ней скучать. Но в основном потому что мама этого не допустит, потому что мама с Мэри еще не закончила.
Элизабет отпирает дверь.
– Входите же, – говорит она. – Миссис Браун, миссис Хэмпсон. Миссис Дженкин, как там малыш? А вы, миссис Мерфи, оправились ли от болезни? Простите, но вы очень похудели.
Мэри растапливает печь, наливает в чайники воду из бутылок, которые по распоряжению Элизабет доставляют сюда три раза в неделю. Она прекрасно знает, что попадает в реку.
– Садитесь, прошу вас. Миссис Мерфи, вот стул пониже.