что-то случилось у нее дома — к столику с инструментами встала Рита.
Плановая пульмонэктомия.
Когда Дмитриев с подготовленными уже руками приблизился к сестре, чтобы та надела на него стерильный халат — так это водится, он сначала отпрянул назад.
— Вы?! Опять вы?!
Дмитриев растерянно оглянулся. Опербригада сделала вид, что не понимает происходящего.
— Опять я, — со вздохом, в котором неизвестно чего было больше — притворной или действительной тревоги, — ответила Рита.
— Хорошо, — проскрипел Дмитриев мстительно. — Посмотрим.
Но внутренняя готовность к работе, страстность даже, внимательность, особенная какая-то внимательность образованного человека, в общем-то уверенного в своем умении уже и в своей правоте, передались и Дмитриеву.
Операцию он провел спокойно, как давно не проводил. Он даже не устал, несмотря на то, что нужно было долго выделять опухоль из спаек, отслаивать ее от корня и, несмотря на то, что бронхиальный шов дался ему трудно — культя бронха оставалась короткой. Каждый предмет из инструментария вовремя оказывался в его обтянутой перчаткой ладони. Ни разу не выскочила нить из ушка иглы.
Он сказал всем спасибо. Сорвал с рук перчатки, хотел бросить их в таз по привычке, но вдруг осторожно положил их на край операционного стола — у ног оперированного, уже просыпающегося человека. И только тут он повернулся к Рите. «Спасибо вам, Рита, — сказал он. — Вы оказались правы…»
С каждым днем Коршак отдалялся от того края, за которым уже ничего не бывает, с каждым часом вживался в обстановку клиники. Он был больной и не больной, и такой же как все, и особый, потому что вдруг начал ощущать себя так, будто он притворяется, нося такие же повязки, как у других, отправляясь в перевязочную, как все, подставляя голый торс Дмитриеву во время обхода, а ничего уже не болело, и утраты сил не ощущал. Завязывалась дружба с Дмитриевым. И Коршак был полностью поглощен тем, что происходит и вокруг и с ним самим.
— Если тщательно проанализировать работу клиники за год хотя бы, — сказал однажды Дмитриев, — если проследить и изучить каждого больного-хроника от истоков, с благоприобретенным заболеванием до причины и обстоятельств заболевания, можно, голубчик, увидеть социальную, странную, может быть, перевернутую какую-то, но социальную картину! Присмотритесь. Курилка, курилка здесь академия.
Что-то особенное было в Дмитриеве, в его подходе к врачеванию. Не походил он на других врачей здесь, во всяком случае — на тех врачей, которых в своей жизни встречал Коршак. И суть тут была не в степени доброты или внимания, не в добросовестности даже, а в чем-то ином. И вот это загадочное «иное» заставляло Коршака думать и думать о Дмитриеве, ждать его прихода, ждать дежурства его или очередного вечернего, а то и ночного бдения — проведя тяжелую операцию, Дмитриев оставался в клинике надолго, порою на сутки, пока не выравнивался оперированный. Во время обхода, в общении с врачами и сестрами, с больными Дмитриев мало отличался от прочих врачей. Может быть, только незримое магнитное поле, которое он создавал вокруг себя, делало его центром любой композиции: ждали, что скажет он, как он посмотрит — все нити сходились к нему. Но Коршаку виделось иное его отличие от прочих, не должностное. Может быть, это чувствовали и другие — но более ни с кем из персонала у Коршака не возникло такой вот духовной близости, как с Дмитриевым. Он ждал и жаждал разговоров с ним: долгих ночных разговоров в маленьком, тесном, заставленном канцелярскими скучными шкафами, телетайпом, жесткой лежанкой, покрытой неприкасаемой в своей белизне простыней, стульями в белых чехлах, завешанном по стенам диаграммами и схемами, профессорском кабинете Дмитриева. Тут они по вечерам пили чай, говорили, и Дмитриев спохватывался порою далеко за полночь: «Господи, прости меня, грешного! Вам же отдыхать пора! Ступайте, батенька, ступайте в палату свою!»
Он тотчас превращался в лечащего врача, и спорить или обижаться было невозможно, хотя что-то обидное виделось Коршаку в такой вот внезапной бесцеремонности, в таком резком переходе из одного качества в другое, от одной логики их взаимоотношений к другой.
И все-таки Коршак почти физически ощущал, чуть ли не зримо видел, как сплетается из различных волокон и нитей эта их дружба.
Может быть, Дмитриев проверял на Коршаке свои собственные выводы и для этого Дмитриеву нужен был равный ему человек, товарищ, но не врач? Может быть, Дмитриев, вырвав Коршака у смерти, по странным, но очень человеческим законам чувствовал себя в отношении Коршака чем-то вроде отца, а следовательно и ответственным за все дальнейшее в его жизни, и делился с ним самым сокровенным? Все это было вместе.
— Черт знает, до чего мы дожили! Не только папиллярные узоры на коже пальцев, не только химический состав волос неповторимы в каждом человеке, Коршак (впервые назвал так по фамилии — преддверие перехода на «ты»)! Я говорю только с медицинской точки зрения. Все, все неповторимо. Раздумаюсь — в отчаяние прихожу. Расположение сердца, сосудов, характер дыхания, работа желез внутренней секреции, почек. Ничто не повторяется. Ничто. И получается, что вся медицинская наука, рассматривающая человеческий организм и болезни его, — не более, как вводные установочные посылки. Всяк болен по-своему, даже дети, болеющие обычной корью. У каждого — своя корь! Даже корь!
— Может быть, вы и правы, профессор. Но более всего мне это «свое» видится в причинах…
Лицо Дмитриева при этих словах Коршака озарилось радостью, словно внутри у него включили свет — даже глаза на миг вспыхнули холодным голубым огнем, как у демона:
— Ага! Вот оно! — он прихлопнул коротко ладонью по столу. — Вот он, стереотип мышления. Поймал я Коршака… Пойма-а-ал… Общие причины! Общие! Причины дают возможность вот того самого социального среза, о котором я говорил. И если хотите — большой медицины не существует без этих срезов, без анализов причин! Хотим мы этого или нет! — он явно с кем-то спорил.
«Бог мой, — подумал с суеверным ужасом Коршак. — И тогда, на мосту, Сергеич тоже с кем-то спорил».
При последних словах голос Дмитриева, обычно глухой, с хрипотцой и профессорской уже сварливостью, помолодел, возвысился: Дмитриев явно обращал свои слова за пределы этого кабинета. Он долго молчал, потом сказал:
— Я все коршаковское прочитал. И хочу теперь, чтобы вы, батенька, прочли дмитриевское. Видимо, на словах я не смогу вам повторить это. Вот. — Он еще помедлил, вздохнул и, достав из брюк под халатом связку маленьких ключей, открыл один из ящиков стола своего и достал рукопись. — Читайте. Сейчас. Здесь. Я пойду в реанимацию. — Он положил на стол рукопись страниц в сто пятьдесят и пошел к выходу, не глядя на Коршака. Называлась она «О некоторых аспектах