Когда она сказала нам: «Встаньте-ка», мы послушались. «Подойдите». Мы подошли.
Она слегка присела, по очереди взяла каждого за руку и приложила все три ладони к своему животу.
— Теперь надо чуть-чуть подождать, — сказала она. Но долго ждать не пришлось.
— Охренеть! — воскликнул Джоэл. — Он вылазить хочет.
— У всех младенцев есть папы.
— Не принято такое спрашивать.
— Четырнадцать? Боже мой, нет.
— Немножко. По-настоящему будет больно, когда станут его вынимать.
— Вагина заболит.
Мы опустили глаза на свою обувь. Манни сгреб с тротуара монетки и вложил ей в руку.
— Вот, — сказал он, — дайте вашему младенчику. Скажите, наша ему дарит.
— Наша компаша.
— Наша тройняша.
— Наша мушкетня.
— Наша братва.
— Наша обманщики.
А после этого — после того, как мы оставили свое маленькое состояние звенеть в горсти этой дамы, — мы понеслись домой, там повалили Ма на диван, задрали ей блузку, принялись целовать ее в живот и фыркать в него, в такой худой теперь и туго натянутый, где тут поместишься, — и спрашивали: «Наша тебе сделала больно?», зная, что когда-то там жили, в животе у Ма, до того, как все трое стали вместе, до того, как стали братьями.
А Ма? Она ни о чем не спрашивала, просто позволила подтащить себя к дивану и повалить на спину, навзничь, она со смехом сдалась, наша Ма, просто капитулировала, подняла руки вверх, она ничему не сопротивлялась.
Лина
Папс исчез на какое-то время, и Ма перестала ходить на работу, перестала есть, перестала нам готовить, перестала спускать окурки в унитаз, давала им копиться в пустых бутылках и чайных чашках; мокрые сигаретные окурки засорили раковину. Перестала спать в своей кровати и стала ложиться на кушетку или на пол, а то даже спала за кухонным столом, голова на одной руке, а другая свисает почти до линолеума, на котором вокруг — скопления окурков, пустые пачки и кучки пепла.
Мы ходили на цыпочках. Мазали содовые крекеры арахисовой пастой, ели тонкие спагетти с растительным маслом и тертым сыром. Доставали из глубины холодильника давно позабытые там продукты — например, апельсиновый мармелад «Гарри энд Дэвид» с кусочками кожуры внутри, похожими на мушек в янтаре. Готовили себе хлебный фарш из полуфабриката, поливали белый рис соевым соусом или кетчупом.
Позвонила Лина, контролер Ма на пивзаводе, выяснить, в чем дело.
— Шесть смен подряд, — сказала она. — Что там у вас происходит?
Вокруг нее гудели и лязгали механизмы. Звон бутылок, которым было тесно на конвейере, резал ухо.
— Вы о чем? — спросил я.
— Громче говори, мой милый! — прокричала она. — Адский шум тут у нас.
— Вы о чем?
— О том, что у нас тут шумно! Я тебя почти не слышу. Ладно, черт с вами. Придется зайти и глянуть своими глазами.
В трубке стало тихо, и я стал ждать длинного гудка, а потом — другого звука, который означает, что ты забыл дать отбой.
Лина явилась прямо с завода, даже длинный белый рабочий халат не сняла, защитные очки сдвинула на лоб. Она родилась в Китае и была очень большая вверх и вширь, с высокими скулами, которые выпирали под глазами, как рукоятки.
— Какая огромная, — сказали мы ей. — Вам сюда не влезть. О потолок башкой трахнетесь.
Мы попытались закрыть перед ней дверь, но она надавила, вошла и, подняв ногу, показала на ботинок.
— Без них я поменьше ростом.
Снимая халат, она начала говорить о том, что есть район Китая, где все женщины так сложены.
— Настоящие кадиллаки, — сказала она со смехом и развела в стороны свои большие руки, чтобы наглядно показать величину. Она протянула нам магазинный пакет из плотной бумаги и наклонилась расшнуровать ботинки.
— Только не открывайте сразу, — сказала она. — Поставьте на кухонный стол и дуйте за матерью, где она там прячется.
— Она спит, — буркнул Манни.
Ни в какую кухню мы продукты не понесли. Вытряхнули все на ковер общей комнаты и набросились на хлеб и сыр, запихивали еду в рот горстями, пили молоко прямо из пакета и все трое нахально смотрели Лине прямо в глаза. Она блеснула в нашу сторону своими широкими, длинными лошадиными зубами. Ботинки кинула в угол.
— Потише, не торопитесь, — сказала она. — А то подавитесь. Товарищ! — прогремела она, перешагнув через нас, и Ма прибежала бегом, кинулась Лине в могучие объятия и, плача, зарылась лицом в ее шелковистые черные волосы.
Лина постояла так некоторое время, потом полезла в карман халата, вытащила бумажную салфетку, взяла лицо Ма в руки и вытерла его, заводя пряди волос ей за уши. Мы сидели на полу в каком-нибудь шаге от них, и чем дольше Лина там стояла, ласково приводя Ма в порядок, тем меньше внимания мы обращали на еду. А потом Лина принялась обцеловывать Ма маленькими мягкими поцелуями, все лицо ими покрыла, даже нос и брови. Потом прижала губы к губам Ма и держала их так, мягкие и неподвижные, и никто — ни я, ни Ма, ни Джоэл, ни Манни, никто — не проронил ни слова. Говорить было нечего.
Другая саранча
Мы зашли в сад Старика и стали угощаться. У Старика была высокая живая изгородь, а вела к нему грунтовая дорога, почти непроходимая для наших велосипедов — вся в ухабах и рытвинах. Но мы одолели дорогу, продрались сквозь изгородь, зашли в сад и стали угощаться. Кусали, топтали, мусорили, а когда подняли головы, Старик смотрел на нас с веранды, просто смотрел.
— Животные, — прошипел он. Вид был такой, что сейчас плюнет. — Саранча.
Нам стало перед ним стыдно. Он был очень старый.
— Это ваш сад? — спросил Манни. Джоэл выпустил из руки помидор, потом вытер рот тыльной стороной ладони.
Старик открыл сетчатую дверь и сошел к нам. Опустился на колени и, передвигаясь по грязной земле, стал щупать сломанные стебли. Подобрал полусъеденный огурец, стер с него землю, потом открыл карманный нож и обрезал надкушенную часть. То, что мы вырвали с корнем, посадил обратно. Он скованно, с трудом ползал на четвереньках, а мы стояли над ним и смотрели.
Старик рассовал собранные куски овощей нам в охапки и повел нас на веранду. Мы вывалили все на раскладной карточный стол.
— А что такое саранча? — спросил Джоэл.
— Что рой саранчи оставил, то большая саранча поела; что большая саранча оставила, то юная саранча поела; что юная саранча оставила… — Старик приумолк и, сужая глаза, достал взглядом каждого по очереди, — то другая саранча поела[8].