И вся машина так и грохнула от смеха.
Но случившееся на озере не шло у меня из головы, прокручивалось и прокручивалось, и ночью я лежал и не мог уснуть. Вспоминал, как Папс оторвался от нас, как мы бултыхались и барахтались, а он на нас смотрел, как мне надо было высвободиться из рук Ма, как я погружался все ниже, ниже, как, открыв глаза, увидел ужас: черно-зеленый мрак, подводный мир. Я долго так тонул, извиваясь, ничего не соображая, — и вдруг поплыл: стал точно так отталкиваться ногами по-лягушачьи и разводить руки, как Папс давно еще мне показывал, стал подниматься к свету и вот вырвался на поверхность, вот первый вдох изо всех сил, на всю глубину легких, и, когда я посмотрел на небо, оно никогда еще не было таким куполообразным, звездным, величественным. Вспоминал тревогу в голосах родителей: Ма опять повисла на Папсе, и оба они звали меня по имени. Я поплыл к их покачивающейся массе, и там, под звездами, я был им нужен. Никогда еще они не были так счастливы при виде меня, никогда не смотрели на меня так пристально и с такой надеждой, никогда не произносили мое имя так нежно.
Вспоминал, как Ма расплакалась, а Папс ликовал, крича, словно он был безумный ученый, а я его чудо-детище:
Наша компаша
Когда мы были братьями, когда мы все трое были вместе, мы соорудили женщину. Взгромоздились друг другу на плечи и закутались в длинное зимнее пальто Ма. Манни был ногами и стоял на полу, Джоэл — животом, я как самый легкий — головой. Мы держались за стремянку, чтобы не опрокинуться, но все-таки у Манни под нашей тяжестью подгибались колени, поэтому нам пришлось лечь на пол и удовольствоваться вариантом падшей женщины, которая не может подняться, беспомощной женщины, лежащей навзничь.
Когда мы были братьями, мы были мушкетерами.
— Один за всех! Разделаю под орех! — кричали мы и фехтовали вилками.
Мы были монстрами — Франкенштейном, невестой Франкенштейна и ребенком Франкенштейна. Делали рогатки из двузубых вилок, прятались под машинами и стреляли камешками в белых женщин: мы были Три Медведя, и мы мстили Златовласке за съеденную похлебку.
Божья магия — число три.
Мы были Божьей магией.
Манни был Отец, Джоэл — Сын, я — Святой Дух. Отец привязывал Сына к столбу под баскетбольным щитом и хлестал прутьями, пока Сын не спрашивал: за что, Папс, за что?
А Святой Дух? Святой Дух парил и поглядывал — здешний и нездешний, — дожидаясь новой игры.
Когда мы, трое, были вместе, мы говорили в унисон: голос — один за всех, язык — нашенский, родной, пещерный.
— Наша голодная, — говорили мы Ма, когда она наконец входила в дом.
— Наша воровать, — сказали мы Папсу, когда он засек нас на крыше, откуда мы собирались спуститься на веревке; потом, когда мы уже были на земле и Папс набросился на Манни, я шепнул Джоэлу: «Наша боится», а Джоэл кивнул в сторону Папса, который расстегивал ремень, и шепнул в ответ: «Наша пропала, на хер».
Когда мы, трое, были вместе, мы тыкали пальцами друг другу в глаза и выдергивали друг из-под друга стулья. Мы были «три урода», мы были трио бурундуков[5]. Зажимали носы и пели бурундучьи рождественские песни. Делали пирамиду, оттачивали ее, совершенствовали — не ленивую, не на коленках, а настоящую, в полный рост. По очереди были чемпионами мира, триумфально стоящими у двоих других на плечах, посылали воздушные поцелуи и вскидывали кулаки в знак победы.
Мы были Тремя козлами Граф[6], которым надо перейти мост, и мы же были троллями, живущими под этим мостом. Но после того, как мы узнали про секс, — после того, как Ма усадила нас на ковер, открыла энциклопедию на страничке «Половые органы», показала нам пенис и вагину в разрезе и объяснила, как одно входит в другое, — после этого мы затеяли новую игру. Когда Ма была девочкой, ей никто ничего не объяснил про секс — ни монахини в школе, ни ее собственная мать. И когда она спросила Папса: «А я не стану от этого беременной?», Папс ей соврал; он засмеялся и сказал: «От этого?» А потом наметился Манни, стал расти у Ма в животе, сердце тикало, как бомба (это ее слова: сердце тикало, как бомба), а ей было только четырнадцать, Папсу — только шестнадцать, оба в девятом классе, а потом оба вылетели. Ма уговорила Папса поступить по-человечески, то есть отвезти ее на автобусе в Техас и там на ней жениться. Она была тогда на девятом месяце, так она нам сказала, а Папс — темнокожий, с афропрической. С их детскими лицами они были такой бруклинской[7], такой бестолковой парой, что в лучшем случае люди на них пялились — это кто повежливей, а на свете ведь полно невежливых людей, но все равно, объяснила Ма, надо было ехать в Техас, потому что по возрасту она не могла выйти замуж в Нью-Йорке. В общем, их поженили, а потом появился Джоэл, а потом появился я. Всех троих Ма родила в свои незрелые годы («в мои незрелые годы», повторяла она, как будто это что-нибудь для нас значило), и после того, как мы про все это узнали, мы уже не были Тремя козлами Граф, которым надо перейти мост, и мы уже не были тремя троллями, живущими под этим мостом.
После этого мы затеяли новую игру, в которой три тролля-обманщика обрюхатили трех наивных коз, а мы были потомство — полу-Граф, полу-тролли.
Все втроем двинули к аптеке, до которой от дома было неблизко. Выбрали место на тротуаре, уселись, стали протягивать незнакомым людям горсти монеток и просили купить нам тролльские товары — сигареты, пиво, виски, — но никто не соглашался. Говорили, чтоб мы уматывали, или: «Виски? Рановато, мальцы» — что-нибудь такое. А мы им орали:
— Не мальцы, а тролльцы! Графцы!
Когда вразвалку подошла беременная женщина, Манни вскочил на ноги, показал на ее живот пальцем и закричал:
— Сударыня, у вас там что, бомба?
Мы дрыгали ногами, пинали бетон пятками и завывали. Джоэл подбросил свою мелочь в воздух, и она упала звонким серебристым дождем. Мы хохотали как сумасшедшие, повторяли и повторяли:
— Бомба! Господи Иисусе, бомба!
Женщина не ушла; она с любопытством наклонила голову, медленно поглаживала ладонями живот и дожидалась, пока мы угомонимся. Потом сказала:
— Тут у меня? Тут ребенок. Тут мой ребенок.
Глаза у нее были влажные, притягивающие и не отпускающие — в них не чувствовалось ни страха, ни отвращения, ни жалости. Женщина была широко распахнута, она вбирала нас в себя.