Тут есть орешки, а еще что-то тягучее, оно вытекает, перемазывает мне подбородок — так сладко и вкусно, что хоть плачь. В жизни не помню, чтобы ела что-то такое сладкое. Я растягиваю этот батончик, кусаю по чуть-чуть — не хочу, чтобы он кончался. Надо бы оставить немножко и Гусу, ему очень понравится. Да и ему нужнее, чем мне, он ведь совсем отощал. Правда, не хочется, чтобы дяденька подумал, будто я неблагодарная. У него все равно и для Гуса, наверное, батончик есть…
Я откусываю еще кусочек. Сахар расходится у меня по крови, и я даже издаю звук от удовольствия.
— Нравится? — спрашивает дяденька, стоя так близко, что до меня доносится его вонючее дыхание.
— Вкусно, — отвечаю я с куском батончика во рту. То самое тягучее липнет к зубам, будто клей.
Дяденька говорит мне всякие ласковые слова, подмазывается, и я не знаю, потому ли, что тетенька морит меня голодом и ему меня жалко, или потому, что он чего-то задумал.
— У меня таких еще много. Как захочешь, сразу дам — только попроси.
Дяденька стоит очень-очень близко. Где бы там сейчас ни была тетенька, она точно не знает, что он тут.
Другого такого шанса, наверное, не будет.
Я волнуюсь, потому что думаю обо всем, что может пойти не так, когда я попробую уколоть его ложкой. Страх почти побеждает, я почти передумываю.
А потом представляю, что Гусу придется всю жизнь просидеть в этом подвале, и понимаю, что должна это сделать ради него. Я должна вызволить Гуса, даже если для меня все кончится плохо.
Крепко обхватываю ложку пальцами. Есть только один шанс сделать все правильно. Целиться куда-то конкретно я не планирую, да и все равно темно слишком — куда попаду, туда попаду.
Как раз когда дяденька говорит, какая я красивая девочка, я глубоко вдыхаю и со всей дури вонзаю в него ложку. Судя по тому, где дяденька стоит, я, видимо, попадаю ему куда-то в шею. От моего удара заточенный кончик явно протыкает кожу, потому что нет сопротивления — получается не очень глубоко, и все-таки не просто царапина. Дяденька вскрикивает.
С ножом моя ложка, конечно, не сравнится — один прокол ничего не даст, поэтому я еще и еще раз тыкаю дяденьку. Не знаю, сильно ли я прокалываю; судя по крикам, дяденьке больно.
Он падает на землю, тянет за собой меня; мычит, зажимает раны, ругается. Я хочу встать, но дяденька хватает меня потными руками за волосы. Тогда я вырываюсь и, вскрикнув от того, что пучок волос остается у дяденьки в руке, продолжаю вставать.
Он дергает меня за ногу, чтобы не дать уйти, и в ответ я его пинаю. Обуви на мне нет, а голой ногой совсем не больно, и все-таки пинка моего хватает, чтобы сбросить руки дяденьки. Он все еще лежит на полу и издает такие звуки, что вряд ли успеет подняться и догнать меня.
— Скорей! — зову я Гуса, взбегая по ступенькам. Ложки при мне нет — видать, где-то обронила.
Добежав до верха, я берусь за ручку двери и поворачиваю ее. Позади испуганно шагает Гус, хотя надо уже вовсю бежать, и я подгоняю его, а у самой в голове стучит, в ушах звенит. Гус от страха плачет.
Дяденька на полу издает звуки — не крики, а больше стоны; интересно, далеко ли его слыхать. Донесется ли до тетеньки?
Выйдя из подвала, я теряюсь и не знаю, куда податься. Была я тут только раз — когда меня впервые сюда привели, а потом сразу же запихнули вниз и заперли. Ничегошеньки не помню. Тут тоже темно, но не так, как в подвале, — кое-где немножко виден свет.
Я прошу Гуса пошевеливаться. Бросив взгляд назад, вижу, что он немного отстал. Он до смерти перепуган, и я стараюсь убедить его, что все будет хорошо.
— Некогда нам бояться, Гус, — говорю я так, чтобы не слишком сурово, строго. — Надо спешить, ты должен бежать!
Я хватаю Гуса за холодную как лед руку и тяну за собой. Он ничего не говорит, только время от времени всхлипывает.
Вдруг откуда-то раздается полусонный голос тетеньки.
— Эдди? — зовет она удивленно. — Чего там такое, Эдди?
Дяденька тем временем подымается вслед за нами. Сумел как-то встать, хотя до сих пор стонет. Тут он, запыхавшись, со злостью кричит тетеньке в ответ:
— Эта мелкая дрянь вырвалась! Она убегает!
— Что?! Как так, Эдди? Как она смогла сбежать?
— Не знаю я как! — врет дяденька.
Потом он говорит, что нужно меня поймать, не дать нам уйти.
Тут мне кое-как удается разглядеть в тусклом ночном сиянии прямоугольный контур двери. Хватаюсь за ручку. Дверь заперта. Тогда я начинаю шарить вспотевшими ладошками по двери и наконец нащупываю замок.
Дяденька с тетенькой все ближе: кричат, решают, где именно нас с Гусом ловить. Обзывают друг друга тупыми, говорят друг другу врубить свет, а то ничего не видать. Их голоса уже на расстоянии вытянутой руки.
— Если отзовешься, мы тебе печенюшку дадим, — уговаривают они меня, будто дурочку. Ни за какие печенюшки я не останусь тут до конца своих дней.
Неожиданно от уговоров они переходят к злости и сразу после печенюшек опять обзывают меня дрянью.
— Как только найду, укокошу тебя на месте, мелкая тварь! Идиотина!
Они знают, что это моих рук дело и что Гус не такой хулиган, как я, и сам бы не задумал бежать.
Потными руками я отпираю дверь, и та, как по волшебству, открывается. Меня тут же обдает плотным потоком теплого влажного воздуха, и я замираю на месте, потому что за все это время ни разу не чувствовала его — свежего воздуха.
Внешний мир сперва ошарашивает, потом я беру себя в руки. Как только открылась дверь, тут же запиликала сигнализация. Если до этого дяденька с тетенькой еще не были уверены, где нас с Гусом искать, то теперь им известно точно.
Тетенька орет, что мы вот-вот уйдем.
Пересилив себя, я шагаю за порог и бегу. Рука Гуса до сих пор в моей, и я несусь, таща его за собой. Быть на свободе страшно не меньше, чем взаперти. Я очень давно не была на улице. Почти все позабыла.
Жар и темнота проглатывают меня, и я бегу как никогда. Рука Гуса случайно выскальзывает, и я молюсь, только бы он не отстал. Он-то гимнастику не делал, так что как знать, какой из него бегун. Хотя иногда со страху получается то, чего сам