заплачет.
Как раз когда тетенька произносит «один!», я добегаю до нижней ступеньки. Тетенька сверху глядит на меня, а мне, чтобы тоже ее увидать, надо щуриться, потому что к свету глаза не привыкли. В руках у нее собачья миска с ужасной едой.
Тетенька заливается мерзким смехом — она рада, что перепугала меня.
— Не хочешь, значит, есть? — спрашивает она довольно, стоя наверху, будто самая умная. Ответа моего тетенька не ждет и сразу продолжает: — Думаешь, у меня уйма времени, чтобы сидеть весь день и ждать, пока ты заберешь еду?
— Нет, мэм, — говорю я, а губы у меня дрожат.
— Что «нет, мэм»? — сурово переспрашивает она.
— Нет, мэм, я не думаю, что у вас уйма времени, чтобы сидеть весь день и ждать, пока я заберу еду, — повторяю я.
— Так не хочешь есть-то? — спрашивает тетенька.
Я думаю, как правильно ответить. Есть я хочу. Просто не хочу еду, которую она готовит. Но если так прямо и сказать, тетенька рассердится, потому что она приложила усилия и сготовила для меня.
— Хочу, мэм.
Тогда тетенька говорит:
— Не помешало бы тебе хоть иногда выражать благодарность. Я ведь не обязана тебя кормить, верно? Могла бы просто бросить тут помирать с голоду.
— Простите, мэм… — говорю я, уставившись в пол, чтобы не видеть ее мерзкого лица.
— Ты чего это там делала, что так долго шла сюда? — спрашивает тетенька.
Мне не нравится, как она на меня глядит. В животе у меня нехорошо от мысли, что она знает про мои планы. Все тело напрягается. Но ложка спрятана в унитаз так, что ее никогда не найти. А пока ложка в безопасности, я тоже в безопасности.
— Я спала, — вру я.
— Чего-чего?! — внезапно рявкает тетенька, становясь еще злее, чем раньше. Лицо у нее делается краснющим.
Свою ошибку я понимаю слишком поздно.
— Я спала, мэм, — исправляюсь я.
В конце предложения мне всегда надо говорить «мэм» — из уважения и благодарности за все, что тетенька для меня делает, а не то накажут.
Какое-то время тетенька молча на меня глазеет. Мне не нравится молчание, потому что тогда я ее боюсь больше всего.
— Похоже, кое-кто сегодня все-таки останется без ужина, — говорит она, а потом бормочет себе под нос: — Неблагодарная дрянь…
Тетенька уходит, унося жижу с собой. Она хлопает дверью и запирает ее, а я с деревянной ступеньки тут же опускаюсь на бетонный пол. Если отобрать у нас с Гусом ужин — это и есть наказание, и сейчас я еще легко отделалась.
Но я не глупая — знаю, что все так хорошо быть не может.
* * *
Тетенька не кормит нас с того дня, как я забыла сказать «мэм», хотя не очень-то и хочется есть ее гадкую еду. Хотя в принципе я есть хочу и мне нужно есть. Не знаю, сколько уже прошло. Поди, несколько недель.
Сперва голодно было по-страшному, но потом голод куда-то ушел и пришло какое-то другое чувство, еще хуже. Первые дни я до того думала о еде, что мне стали мерещиться запахи и вкусы. Теперь я о ней думаю мало. Больше думаю о том, каково это будет — помереть с голоду. Просто умру во сне? Или у меня остановится дыхание, перестанет биться сердце и я буду хватать ртом воздух?
Попить нам тетенька тоже не дает, а хочется страшно. Мы с Гусом просидели без ничего так долго, что пришлось пить противную воду из бачка унитаза, потому что другой у нас нету. Пьем мы малюсенькими глоточками, а то неизвестно, когда она может кончиться, поэтому наши страдания никуда не уходят и пить хочется все так же сильно.
Гус тоже голодный. У него в животе урчит, но сам он не говорит вслух, что есть охота, хотя мы оба знаем, что это я во всем виновата.
Сейчас Гус спит. Я тоже хочу заснуть, но в голове у меня слишком много всего. Раз тетенька решила морить нас голодом, надо делать отсюда ноги, если не хотим помереть. Нужно использовать следующую же возможность, если она вообще будет. Я стала делать гимнастику, а когда не ешь, это очень сложно, ведь я слабая. Ноги у меня совсем никудышные, и если я хочу сбежать, надо их хорошенько подготовить. Я бегаю по комнате, делаю наклоны к полу, марширую по нашему подземелью вокруг Гуса, а он спрашивает, чего это я делаю, и умоляет прекратить. Гусу не нравится идея драпать, он до ужаса боится, что нас поймают.
Когда он такое сказал, я пожала плечами:
— Может, поймают, может, нет… Откуда знать, если не попробуем?
Еще говорила, чтобы, когда побежим, не волочил ноги и не отставал, а то лучше уж умереть, чем если нас поймают.
Теперь я сижу с ложкой на коленях. Как копье она не стала, да и не станет, поди, и все же кончик достаточно заострился, чтобы можно было им проткнуть, если не убить. Больше, чем проткнуть, вряд ли выйдет, но это лучше, чем ничего.
Вдруг раздается скрип двери. Я замираю. Пришла не тетенька, а дяденька — я по звуку шагов догадалась, хоть он и старается шагать тихо. Видать, тетенька тоже где-то там недалеко, но не знает, что он спустился к нам с Гусом.
Я крепко сжимаю ложку. Не хочется, конечно, поранить того, кто был ко мне добрым. Ну, или просто чуть добрее, потому что держать детей в подвале в общем-то не слишком доброе дело, даже если бьешь их не ты. Я готова, насколько это возможно. Уже миллион раз все прокрутила в голове. В мыслях я знаю, что делать, а сердце все равно колотится как бешеное. Руки-ноги трясутся, и надо как-то их успокоить, чтобы все прошло, как задумано. Глубоко вдыхаю, считаю до десяти и выдыхаю.
— Ты где? — шепчет дяденька в темноту.
Гус молчит.
— Тут, — говорю я, так крепко сжимая ложку, что даже больно.
Дяденька подходит, говорит, что принес мне батончик, и шуршит оберткой.
— Этой-то что — она и голодом тебя уморить готова. Ты не боись, уж я-то не позволю, чтобы с тобой чего плохое стряслось…
Он подлизывается, хочет загладить вину за то, что тетенька нас уже столько не кормит. Затем вкладывает мне батончик в руку и говорит:
— На вот. Ешь.
Дяденька не первый раз мне шоколадки приносит. Как-то даже принес кексик, потому что, как он сказал, у меня день рождения.
Я подношу батончик к губам. Шоколад очень вкусный, никогда такой не пробовала. Медленно откусываю.