из реки баграми в промежуток между двух мостиков загоняют, двое покаты делают, один трос таскает, один на сигналах и еще сам лебедчик. Пока загоняются бревна — все уходят на покаты хорошую дорожку сделать: подбери бревнышки к бревнышку так, чтобы «ноша» ни за что не зацеплялась, а в ноше-то бревен пятнадцать-двадцать. Ему же, видите ли, рубильничек включать только хочется.
— Иди к десятнику, — говорит Ваня, — ты нам не нужен.
— Да я тебе черепок расколю, пасть порву! — взъярился блатной.
— А я тебе говорю: иди, а то ты у нас и трехсотграммовую пайку не получишь!
— Ну смотри, начальничек! — пообещал блатной и пошел. Ваня предупредил:
— Сейчас они придут… Меня бить… Что будем делать?
— Как что? Биться! — Юра поднял крючок.
Он работал на покатах — крючком бревна разворачивал. Все в звене его поддержали. Юра к тому же хорошо свистел, и его поставили на сигналах. Юре и сигналить об опасности.
Сам звеньевой стал работать на покатах: чтобы до него добраться, надо подняться на штабель высотой метров десять.
И вот раздался протяжный свист — к лебедке подходили четверо с палками. Мы с Халилем, узбеком по национальности, бежим на штабель с баграми — они длиной метра три, с крючком на конце и пикой. Блатные на штабель не полезли, а дожидались нас у лебедки. Спускаемся к ним вшестером.
— Ну, чего пришли? — спрашивает Тимонин спокойно. — Мы ни за кого работать не будем, и пусть ваш друг идет к десятнику.
— Да, не будем! — кричит Халиль.
— Ты, чучмек, заткни помойку, а то кляп в глотку вгоним!
— Я — чучмек, я — чучмек?.. Узбек я — не чучмек! — горячится Халиль.
— Давайте-ка, ребятки, разойдемся по-хорошему: бить звеньевого мы вам не дадим, а вкалывать ни за кого из вас не будем — хочет работать, как все, пусть работает, — сказал я примирительно.
Неизвестно, чем закончились бы наши переговоры, если бы картину изготовки к бою не увидел десятник Красницкий, здоровенный мужчина лет тридцати пяти:
— Это-то что-о за сбо-о-рр? А ну по места-а-ам!
Все стояли не двигаясь.
— Тимонин, кого новенького я тебе в звено дал — не этого? — тут же показал пальцем десятник на блатного.
— Он самый! — отвечает Ваня.
— Так!.. Не успел появиться, а уже Куликовскую битву устраивать?.. Ну-ка, хлопчик, — протянул руку десятник к багру Халиля, — я ему твою орудию вручу!
Халиль подал багор.
— На, бери, а палочку мне отдай: я сейчас ей твоих дружков до самых их рабочих мест погоню!..
Блатной бросил палку и взял багор.
— Тимонин! Людей — по рабочим местам, а работу этого орла лично проверять буду!
— Ну, пошли!.. Куда вам идти лучше — в карцер или работать? — обратился десятник к троим, и те один за другим побросали палки.
— Пошли, ребята! — сказал и нам звеньевой.
С блатным я пошел сбоку штабеля.
— Звать-то как тебя? — спросил его.
— Витёк.
— По фене ботаешь?
— Ботаю.
— Ну и я тоже ботаю… багром вот, в воде.
Ничего парень оказался. Веселый и блатные песни хорошо пел. Когда первую горбушку — кило — получил, заулыбался:
— Ништяк, звеньевой, в вашем звене горбатиться можно!
На свободе
В неволе свобода кажется раем. Сфотографируют на документы, и ты не знаешь, куда себя от беспокойных дум деть. А фотографируют за месяц. Ночь перед выходом на свободу не спишь. Но напрасно опасаешься, что тебя забудут: в это утро тебя уже вычеркнули из всех списков. Простились с тобой товарищи: ушли на развод. И осталась от них лишь память: Ваня подарил свитер серый, который ему прислала мать, Юра — носки, Халиль — шапку баранью, Витёк — брюки. Только ботинок ни у кого не нашлось подходящих — то велики, то малы.
А так мучительно долго ждать, когда будет девять часов и начнут работать конторы — хочется бежать к друзьям, хоть последние часы, минутки побыть с ними!..
— Ваня!.. Юра!.. Халиль!.. Витёк!.. — кричать, кричать хочется от какой-то непонятной вины и боли: «Вот если бы все вместе!..»
Как же хочется на свободу!..
Достаю фотографию матери. Начинаю всхлипывать. У братишки на гимнастерке награды пересчитываю. А сестренка совсем большая стала…
И плачу оттого, что адрес для справки об освобождении я указал другой.
Достаю фотокарточку Лиды Герасимовой. «Заочницы». Два года с ней переписывался. Лида с гитарой сфотографирована. Беретик белый… На груди косы толстые. Глаза, наверное, у нее черные или карие. Она так вопросительно на меня смотрит!..
— Прости, Лидушка, не из армии я тебе писал письма, как врал долгое время, а из заключения!
Как хочется быть добрым, хочется быть нарядно одетым, хочется сказать дорогим людям: «Здравствуйте! Я приехал!»
Если бы был у меня хоть один орденок, как у брата!..
А рассвет наступает медленно-медленно… Летом солнышко почти не заходит, а теперь появляется поздно. Наверное, скоро придет начальник режима. Скажет:
— С вещами!.. На освобождение!..
И он приходит. Посмотрел на меня, улыбнулся:
— Ну что, сынок, домой пора собираться, к маме!
— Спасибо, гражданин начальник! — Мне трудно говорить: губы не слушаются и загибаются книзу.
— Все, сынок, гражданин кончился: товарищем через час звать меня будешь! Пойдем!..
Смотрю на свою койку. Она у меня под Ваней Тимониным. На ней теперь Витёк спать будет.
Со старшим лейтенантом дошли до дверей — в дверях он остановился и, показывая на ряды колючей проволоки и забор, сказал:
— Запомни это место, сынок. Одного хочу: думай на свободе об этой колючей проволоке и… счастливых тебе дорог в жизни!
С Белого моря дует холодный сырой ветер — натягиваю шапку Халиля на самые уши, руки засовываю в рукава стеганки из солдатского сукна со стоячим черным воротником и тороплюсь к вокзалу.
Но вот и областной центр. Вдруг вижу заманчивую вывеску «Столовая». Захожу. В зале замечаю такого же остриженного и в стеганке со стоячим черным воротником, подхожу к нему.
— Помогай, — говорит он, —