Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 45
Однажды мы с бабушкой заспорили — как обычно о наследстве, — и она пробормотала: «Эльза мучилась в Аушвице не для того, чтобы ты так его использовал». Наследством была моя часть пенсии, которую Эльзе платило правительство ФРГ. По-немецки это называлось Wiederutmachung[14], в буквальном переводе — «действие, призванное сделать так, чтобы все снова стало хорошо».
Я не мог знать, употребила бабушка слово Аушвиц, чтобы обозначить всю депортацию в целом, или Эльза действительно была заключенной именно этого лагеря. Я взял бабушкины слова на заметку, но размышлять о них не стал: представлять Эльзу узницей было слишком жестоко для меня и унизительно для нее.
Итак, в моем воображении сложился смутный, но утешительный образ матери, сотканный из смелых догадок и весьма приблизительных ассоциаций. Процесс чем-то напоминал декомпрессию.
Первым элементом стало противоречие, подмеченное в разговорах о маме. От отца и братьев Эльзы я знал, что она была хорошей музыкантшей, но никогда не видел ее играющей хоть на каком-нибудь инструменте. Да, слухом она безусловно обладала и чудесно пела. Первые классические произведения я услышал от нее — Влтаву[15] Сметаны, Пятую симфонию Бетховена, Концерт ми минор Мендельсона. Мне стало известно, что у Эльзы была скрипка, а после рождения Лидии повез инструмент в стареньком помятом футляре в Америку.
Благодаря скрипке мы с мамой пережили единственный в своем роде эпизод, когда я мог распознать фундаментальную истину, но, конечно же, не заметил ее.
Мы были в моей комнате, она открыла футляр, вынула скрипку и начала ее настраивать.
Инструмент был старый и выглядел плоховато. Эльзе пришлось повозиться со струнами и слабо натянутым смычком, а подгрифок — струнодержатель — переустановить. Мама действовала автоматически, как человек, делавший это сотни раз. Закончив, она взяла несколько нот — нерешительно, неуверенно, вышло фальшиво, так что пришлось повторить несколько раз. Я сидел, молчал, боясь издать случайный звук, и чувствовал: происходит нечто очень важное, решающе важное. Сделав последнюю неудачную попытку, Эльза вздохнула, убрала скрипку, захлопнула футляр и пошла взглянуть на расплакавшуюся Лидию. Момент был упущен…
В голове у меня теснились вопросы. Что значит «когда-то она была хорошей инструменталисткой»? Неужели можно не просто перестать заниматься музыкой, но и совсем разучиться играть? Я тогда еще не выбрал профессию, но давно открыл для себя музыку и не понимал, как получилось, что Эльза совсем не тоскует по столь важной составляющей своей жизни. Задать вопрос в лоб я не решался, но догадывался, что игра на скрипке связана для Эльзы с невыносимо тяжелыми воспоминаниями. Помимо моей воли в движение пришел поток ассоциаций: скрипка — депортация — благостное воздействие рождения моей сестры, — но ответы не складывались в пазл, а напоминали пэчворк: ничто ничему не соответствовало. В наших отношениях оставались пробелы, мама была не обычной мамой, а молчаливой женщиной с тайной, физически и чувственно отсутствовавшей. И тем не менее сложная, противоречивая и непоследовательная Эльза постепенно открывалась для меня.
С течением лет, отталкиваясь от непростого характера матери, я составил представление о ней, а толчком послужила фотография. Снимок узника концлагеря, человека со связанными за спиной руками, стоящего в тележке, нелепо похожей на детскую игрушку. Тележку тащили другие заключенные — с выбритыми наголо головами, в полосатой униформе, исхудавшие до состояния живых скелетов.
Мужчина в тележке смотрит внутрь себя, он кажется самым изможденным из всех узников. Подпись под фотографией гласит: «Доставка заключенного к месту казни через повешение».
По сути своей эта фотография — преступление против человечности: только охраннику могла прийти в голову идея «обессмертить» ужасную сцену, и я, как ни стараюсь, не понимаю, кто захотел бы хранить дома подобный сувенир.
Снимок непристоен вдвойне — заключенные идут за тележкой, выстроившись в колонну по пятеро, на прусский манер, среди них горнист, аккордеонист, скрипачи и флейтисты. Они играют, один даже глаза закрыл, словно желая вложить в музыку больше чувства. Мы не знаем, какую вещь они исполняют, лица большинства так невыразительны, что угадать невозможно. Похоронный марш Шопена, волею нацистов превращающий узника в живой труп? Или популярный шлягер? Может, веселую арию… чтобы «отпраздновать казнь»?
Я начал играть на гитаре после смерти матери и остро чувствую всю чудовищность соединения музыки с театрально оформленной смертью.
Когда я узнал, что среди узников концлагерей были музыканты, все части головоломки встали на свои места. Я получил ответ на мучивший меня вопрос: «Ценой какой проституции — моральной или физической — моя мать сумела вернуться оттуда?» — и смог принять его. Она платила игрой на скрипке.
Моего собственного отношения к музыке это не упростило, но создало если не стройный, то утешительный образ Эльзы, с которым я мог сосуществовать.
Вся эта работа совершалась не быстро и не слишком гармонично. Ассоциации, выглядевшие логичными в связке, основывались преимущественно на впечатлениях, подкреплялись фактами, не толще той самой соломинки, за которую хватается утопающий, и держались только на моем желании понять, чего между нами не хватает. Ответы на главные для меня вопросы не сыпались как из рога изобилия. Каждое новое звено занимало свое место в цепочке, потому что электрошок, тошнота или холодный пот служили критерием истины. Наступавший после очередной встряски покой служил физическим предупреждением того, как открытия, сделанные в Эльзе, отзывались во мне.
Однажды мой дядя-музыкант походя, словно бы случайно, сказал, что мама играла в женском оркестре лагеря Биркенау. «Как, ты разве не знал?» Родственник расстроился, поняв, что совершил faux pas[16], хотя на самом деле всего лишь подтвердил мои догадки, а то, что правду я узнал последним, значения не имело. Мне было тридцать пять лет, Эльза умерла четверть века назад, но я наконец ступил на путь освобождения, чему — в немалой степени — способствовала долгая внутренняя работа моей души.
Нацисты хотели переделать прошлое, физически уничтожив многие и многие поколения, разрушив места, где жили жертвы, уничтожив записи об их рождениях и смертях. Последний же и едва ли не самый страшный грех заключался в том, что они «отправили» в Аушвиц семейные предания и память потомков выживших, тех, кто, подобно мне, все-таки появился на свет.
Женский оркестр (рисунок неизвестного художника)
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 45