его наружностью в новой работе. Однако этого было мало. Ведь художник писал не портрет, а большую картину со множеством деталей. Сохранились свидетельства современника: «Федотову прежде всего понадобился образец комнаты, приличной сюжету картины. Под разными предлогами он входил во многие купеческие дома, придумывал, высматривал и оставался недовольным. Там хороши были стены, но аксессуары с ними не ладили; там годилась обстановка, но комната была слишком светла и велика. Один раз, проходя около какого-то русского трактира, художник приметил сквозь окна главной комнаты люстру с закопченными стеклышками, которая „так и лезла сама в его картину“.
Тотчас же зашел он в таверну и с неописанным удовольствием нашел то, чего искал так долго. Стены, вымазанные желто-бурою краскою, картины самой наивной отделки, потолок, изукрашенный расписными пукетами, пожелтевшие двери — все это совершенно согласовалось с идеалом, столько дней носившимся в воображении Федотова. На Толкучем и на Андреевском рынках наш живописец высмотрел несколько старух и сидельцев и нанял за сходную цену. Платья, мебель и мелкие вещи были взяты у приятелей, а предметы такого же рода, слишком старые и загрязненные, выбирались из лавок или рестораций».
Очень долго искал Федотов натуру для изображения купца, зажиточного отца торопливо выходящей замуж девушки.
«…Могут быть такие счастливцы, — рассказывал художник, — которым воображение сейчас же дает нужный тип. Я не принадлежу к их числу, а может быть, и слишком добросовестен, чтобы игру фантазии выдавать за возможное. Когда мне понадобился тип купца для моего майора, я часто ходил по Гостиному и Апраксину двору, присматриваясь к лицам купцов, прислушиваясь к их говору и изучая их ухватки».
В сознании художника уже возник определенный образ, но он искал в подлинной реальности живое подтверждение ему и очень долго не находил. Тщательные и тщетные поиски стали предметом грез и мечтаний.
Но впереди его ждала встреча, которую он назвал подлинно счастливой. Случилась она у Аничкового моста. О, Аничков мост! Для многих именно он, украшенный конной композицией прославленного скульптора Клодта, является символом Петербурга.
Четыре черных и громоздких
Неукрощенных жеребца
Взлетели — каждый на подмостках —
Под стянутой уздой ловца.
Как грузен взмах копыт и пылок!
Как мускулы напряжены,
Какой ветвистой сеткой жилок
Подернут гладкий скат спины!
Владимир Нарбут
Именно у Аничкового моста и ждали Федотова счастливейшие мгновения. Ведь настоящим счастьем для него было его искусство.
«Наконец, однажды, у Аничкина моста, — рассказывал художник, — я встретил осуществление моего идеала, и ни один счастливец, которому было назначено на Невском самое приятное рандеву, не мог более обрадоваться своей красавице, как я обрадовался рыжей бороде и толстому брюху. Я проводил мою находку до дома, потом нашел случай с ним познакомиться, изучал его характер… и тогда только внес его в свою картину».
Есть особое, ни с чем не сравнимое счастье творца, когда он воплощает свои сокровенные замыслы в своем творении. Процесс работы порой доставляет не меньшую радость, чем законченное произведение. И все, что помогает осуществить задуманное, делает вас счастливым. Оттого так обрадовался Федотов «рыжей бороде и толстому брюху».
Многие искусствоведы писали об откровенной пародийности картины, о насмешке художника над героями. Самодовольный жених, даже не удосужившийся разориться на самый незатейливый букет своей невесте… Купеческая дочь, наряженная, несмотря на дневное время, в шитое из кисеи вечернее бальное платье… Растерянная приживалка…
Однако есть и те, кто утверждает, что работам Федотова свойственно затаенное тепло, что его сатирические произведения проникнуты особым теплом и светом.
Лилия Байрамова пишет о «Сватовстве майора»: «Здесь все любовь и все приятие с миром. Не напрасно художник так „носился“ со своей картиной, будто это была его лебединая песня. Не напрасно с таким упорством перетаскивал из мира реального в свой вымышленный мир все, что любил и обожал. Сколько в этой картине торжественного благополучия, семейственности и уюта! А эти блестящие, мерцающие в полумраке хрустальные графинчики, подсвечники, кулебяка! Ах уж эта кулебяка! Ее Федотов покупал на последние деньги, писал с нее натуру, а потом съедал вместе с другом. А роскошные платья, лица, эти бесподобные пальцы кухарки, приживалка позади нее… Нет, это все не только анекдот, не забавный сюжет о недалеком майоре, тут явлен целый мир — огромный, живой и настоящий».
Впоследствии художнику, только собственным своим упорным трудом добившемуся признания, пришлось нелегко. Участие в собраниях кружка Петрашевского стоило ему хоть и не каторги, как многим его знакомым, но опалы когда-то благоволивших Федотову царских особ.
В стенах психиатрической лечебницы он сделал рисунок, на котором изобразил императора Николая Первого, рассматривающего в лупу не какое-нибудь мелкое насекомое, а его самого.
Но при этом себя Федотов изобразил отнюдь не в микроскопических размерах. Он не меньше, чем император. Не себя умалил он на этом рисунке. Художник изобразил отношение к нему со стороны властей, которые не способны оценить истинные масштабы его дарования.
Глава 5
Моховая, 35 — Евгений Шварц
«Небо было ясное, чуть затуманенное, а над рекой туман стоял гуще, так что Ростральные колонны и Биржа едва проглядывали. Солнце, перерезанное черной тучей, опускалось в туман. Смотреть на него было легко — туман смягчал. Все, что ниже солнца, горело малиновым приглушенным огнем. Я старался припомнить прошлое, но настоящее, хоть и приглушенное, казалось значительным, подсказывающим, не хотелось вспоминать. И Невский показался новым, хоть и знакомым. И тут мне еще яснее послышалось, что молодость молодостью, а настоящее, как ты его ни понижай, значительнее. И выросло из прошлого, так что и то никуда не делось, как дома и нового, и глубоко знакомого Невского проспекта», — так описывал свои ощущения перед торжественной встречей в честь его 60-летия именитый драматург Евгений Шварц.
Он рассказал и о том, как выходившие с поздравлениями на сцену Театра юных зрителей пионеры чувствовали себя неловко и даже несколько испуганно. Как одна девочка произнесла торжественно: «Евгений Львович! Мы приготовили вам подарок и оставили в пионерской комнате, а ее заперли, и ключа мы не могли найти…» — и ее слова потонули в громком общем хохоте. А вот самому Евгению Львовичу было не совсем весело. Все происходящее казалось ему отчасти надуманным и даже грубым. Когда раздалась песенка «Я — великан», юбиляр был объявлен великаном, затем зазвучала музыка к спектаклю «Клад», и Евгения Львовича со сцены тут же громко нарекли кладом. Все это было очень далеко от изящных, отточенных реплик его собственных пьес, в которых глубокая