– Нет, это все не правда, все не так, это ты сделал из меня блядь, это все ты, и Дима и ваша мерзкая компания, а я никогда не буду с Сайровским, я лучше умру, слышишь, ты?
Она кричала что-то еще, пытаясь пробиться к нему, пытаясь задеть его, пытаясь доказать самой себе, что он не прав, не прав насчет нее, насчет Германа, но Арфов уже не слушал, он так и сидел, уставившись на прах своей жены, только когда она замолчала, бросил:
– Мне плевать, Ада, понимаешь? Трахнешь ты его, не трахнешь – мне плевать. Делай, что хочешь.
И она поняла – поняла вдруг, сразу, что никогда не была ему дорога. Все, что он делал, он делал не для нее, а ради ее карьеры, ради своих гонораров, ради Майи. Это она, ее неудачница-подруга была смыслом его жизни, его светом, его целью. Он знал, что она не любит его, никогда не полюбит, и он пытался купить ей земной рай, самые лучшие вещи, одевал ее как куклу, угадывал ее малейшие желания, и для того, чтобы обеспечивать ее растущие аппетиты, ему нужны были деньги, ему нужна была Ада. Но как бы он ни старался, он не мог дать жене того, чего ей действительно хотелось, и годами, годами, изо дня в день, он жил в этом аду, в этом бесконечном круге из которого просто не было выхода. А теперь она умерла – не изменила, это он готов был ей простить, несмотря на все грязные слова, которыми он их покрывал, он бы простил! – но теперь она умерла, и он тоже умер, и не было в его жизни больше никакого смысла, и ему, действительно, было плевать.
Она тихо поднялась.
– Прощай, Илья, – он даже не посмотрел в ее сторону. Но она и без того знала, где выход.
***
Она вышла из его квартиры в слезах – в слезах села в машину – в слезах тронулась с места. Но вскоре поняла, так нельзя, она просто не видит дрогу, и переключилась на автоматическое управление. Включила телефон, все равно в центр уже поступила информация о том, откуда и куда ее электромобиль двигается. Давно миновало время, когда ей положено было вернуться домой, но Ада считала, что сегодня для нее сделают исключение, часто делали, если подумать, почему сегодня – нет? А еще вспомнила, завтра это закончится, завтра она будет в бегах, завтра придется смотреть, куда идешь, с кем говоришь, как выглядишь. В ней было больше здравомыслия, чем она думала, но меньше, чем ей сейчас казалось. В сущности, это все выглядело приключением – и она не представляла, сколько времени это будет доставлять ей удовольствие. Арфов сделал с ней страшное – заронил сомнения, и она, как могла, пыталась от них избавиться, пока машина везла ее, медленно, слишком медленно, домой. Но дома был Дима, вспомнила, и слезы высохли, и словно песком присыпало глаза, защипало. Нет, только не он, и надо было выбрать отель, но отели теперь ассоциировались с Майей, и почему она не подумала об этом раньше?
Она уже въехала в свой квартал, точно такой же, как все остальные кварталы в городе, когда на глаза ей попалась маленькая церквушка, и решение возникло внезапно, острое, резкое, неожиданное для нее. Ей представились тишина, особая тишина, молчание горящих свечей, и она подумала – будет ли это выглядеть слишком вызывающим, если она пойдет и помолится? При церкви должна быть гостиница для тех, кто задерживался на службе и не хотел идти через город после комендантского часа, там ее приютят, и никуда не нужно ехать больше. Она остановила машину, взялась за руль и припарковалась возле. Думала оглянуться, проверяя, при ней ли ее охрана, но не решилась – вдруг они попались бы ей на глаза? Пришлось бы сомневаться еще и в этом, а она не готова была, одной навязчивой мысли было достаточно. Убивал, расстреливал, казнил, пытал – и все это он, все это руками, которые она успела так узнать, так полюбить. Нравственное чувство в ней не возмущалось, это было что-то другое, какая-то догадка, скользившая на краю сознания, но чтобы ее поймать, требовалось начать думать об этом, и она боялась. А вдруг в церкви есть утешение? Ведь зачем-то же их строят на каждом углу.
ОЕ формально считалась светски-христианским государством, что означало, что никто не обязан посещать церковь, молится и соблюдать обряды, кроме нескольких – крещения, брака, соборования и отпевания. Даже причащаться следовало только по случаю самых крупных праздников. Никто не заставлял верить, если это не казалось необходимым, но мягко напоминалось – всегда и везде, что вера помогает гражданину лучше служить своей стране. Церкви были в каждом квартале, потому что несмотря ни на что верующих среди населения было удивительно много. За свои услуги они брали заранее установленную таксу, и часто конкурировали друг с другом за право проведения обрядов, привлекающих особенное внимание публики. Церковь обладала определенным авторитетом, но по большей части занималась установкой морально-нравственных норм, например, объясняла причину контроля рождаемости или запрет разводов. Церковь примиряла непримиримых, давала дело истерично и фанатично скроенным натурам, удовлетворяла излишне любопытных насчет нравственного смысла некоторых законов ОЕ. Церковь давно превратилась в лавочку, торгующую обещаниями райского блаженства, и торговля шла бойко. Но в этот час в часовне, расположенной в ее квартале, покупателей не наблюдалось.
Ада медленно зашла под своды, чувствуя, как внутри все переполняется благоговением, которое она в себе не любила, оно мешало с чистой совестью жить так, как ей нравилось. Вокруг была тишина – и никого, кроме одиноко сидящего на лавке мужчины, который казался полностью погруженным в себя. Ада тихо вошла, вспоминая, была ли она здесь раньше – и не могла вспомнить. Ее-то уж точно нельзя было назвать верной прихожанкой, и посещения Храма Господнего было для нее в последние годы просто еще одним мероприятием, назначенным где-то между вечеринками и официальными приемами в честь того или иного религиозного праздника. Но сейчас ее душа была неспокойна, металась, и она искала успокоения в последнем прибежище. Ровные ряды скамей, освещенные свечами – она прошла мимо, стараясь ступать как можно тише, чтобы не потревожить другого молящегося, подошла к первому ряду, замерла перед огромным распятием, с которого на нее не глядел страдавший за человечество, опустилась на скамейку в первом ряду и начала твердить молитву, но слова ничего не значили, и сердце никак не могло успокоиться.
Она без толку просила об успокоении, об ответах на свои вопросы, молилась за себя и за Германа, за Илью, за то, чтобы нашлись в ней силы его простить. Она, привыкшая во всем полагаться на других людей, позволявшая им решать за нее, как ей жить, теперь осталась совсем одна, и приходилось думать самой, бороться самой, и это было так трудно, потому что она понятия не имела, как это делается. Время, когда добро и зло отличались друг от друга как день от ночи, осталось далеко позади, и теперь только молитва могла бы помочь ей понять, хорошо или дурно она поступит, сбежав с любимым. Но молитва не помогала, и никто не собирался больше подсказывать ей. Надо было подняться, найти священника, попроситься на ночлег, потому что здесь было нечего делать – вокруг торжествовала тишина, и пусто было это место, а благоговение, которого она всегда боялась, так и не сошло на нее – и никому невозможно было поверить теперь, ни себе, ни молчавшему Богу.
Ада открыла глаза, и стала подниматься, когда увидела мужчину, который невольно составил ей компанию. Он направлялся к ней. Странным он казался – одет в какой-то поношенный пиджак, плохо одет, но держится со странным достоинством. Лицо пожилое, а глаза – совсем молодые, словно у младенца, и улыбка на его губах была не заискивающей, не восхищенной, не сияющей – а просто улыбкой. Но внешность обманчива, она подумала. Он может оказаться одним из ее охраны, может оказаться маньяком, кем угодно. Или докучливым поклонником ее творчества, хотя оно мало сочеталось с заветами церкви, но чего только не бывает на свете.