Кирсанов сидел за соседним столиком (уровнем ниже, мой стол был единственным, стоявшим на возвышении) спиной ко мне. Напротив него, выложив перед собой локти и уперев в них подбородок, полулежал Дюрер – известный рок-журналист старой закалки, мой ровесник, иногда зашибающий сумасшедшие деньги, иногда – едва ли не побирающийся, но принципиально не желающий войти в штат какой-нибудь мощной желтой газеты и иметь стабильную зарплату.
– Да ладно, – мотнул кудлатой головой Дюрер.
– Ничего не ладно! – вскричал Кирсанов.
Он был уже очень сильно пьян. Неудивительно, что он исчез тогда на Литейном, – в таком состоянии человек передвигается в пространстве и времени не по прямой, а зигзагообразно, причем зигзаги его непредсказуемы и зачастую необъяснимы. И уж, конечно, неописуемы.
– Ты имеешь дело с энергией такой силы, с такой сумасшедше мощной вещью, что я могу только завидовать… Завидовать тому, как тебе, как вам всем повезло…
– Да уж, повезло. Брось ты, – уныло отвечал Дюрер. – Ничего особенного. Подумаешь, на гитарах ребята играют. А я-то и вовсе не играю.
– Ты причастен, – значительно сказал Кирсанов. – Это главное. Я тоже был причастен когда-то. Когда с Кузей играл. Но тогда я не понимал всей этой штуки.
– Да какой штуки-то?
– Музыки. Я вот сегодня половину дня болтался с Кузей.
– Да? И как он? – Дюрер поднял голову, и в голосе его я услышал искренний интерес.
О неудачниках всегда слушать интересно. Всегда радостно знать, что кому-то еще хуже, чем тебе. Эта подленькая штука сидит глубоко, и бороться с ней, искоренять ее – бесполезно. Лучше всего смириться и принимать как данность. Говорить себе: «Нехорошо это, некрасиво» – и на этом успокаиваться.
– Да плохо он, – вздохнул Кирсанов. – Пьет. Совсем нищий.
Постойте-ка, подумал я. Что он несет? Он со мной полдня проболтался, и никакого Кузи с нами не было. Кузя был предметом разговоров, не более того. Кузя был ожившим на миг воспоминанием, ключом, открывшим дверь в прошлое, которое нахлынуло на нас с Кирсановым через эту дверь и таскало по городу из одного бара в другой. Это был я, а никакой не Кузя!
– Понимаешь, я вижу эту силу, которая его перемолола. Перемолола и уничтожила. Он повел себя неправильно, и она его просто смела.
– Да брось! Водка его смела и перемолола, а никакая не таинственная сила. Сколько таких – посмотри на улицу. Всех таинственная сила убрала из жизни?
– Знаешь, я иногда думаю, что да. Что каждый не справился со своей миссией, и миссия выбросила его на помойку. Это жестоко, но так, наверное, все и происходит. Только я не об этом…
Из колыхающейся в дальнем углу толпы выплыл Один Зуб, прошел по залу, не замечая меня, и исчез за дверью, открывающей путь в гримерки. Дверь, закрывшись за ним, ровно через секунду распахнулась, и в зал выскочила Кропоткина – пробежала мимо, даже не повернув голову в сторону бывшего мужа, и ввинтилась в молодежную толпу, заняв в ней место исчезнувшего Зуба.
– Помнишь Джонни? – продолжал Кирсанов.
– Как не помнить, – ответил Дюрер.
– Вот смотри, что с ним стало. Как только перестал ездить с концертами, постарел за полтора года на двадцать лет. Растолстел, поседел, обрюзг. Это что, только водка?
– Конечно.
– Нет, водка с такой скоростью действовать не может. Это к пятидесяти годам профессиональные алкаши становятся такими, каким Джонни был в свои последние месяцы.
– Ну так ему и было-то сколько?
– Сорока ему не было.
– Да, точно.
– Это не водка. Вернее, не только водка. Водка – это следствие. Видишь, ты всю жизнь пишешь об этом, живешь этим, я имею в виду музыку, – а сам не понимаешь толком…
– Да что я не понимаю-то? Что ты заладил – понимаешь, не понимаешь?
– А то, что вы занимаетесь РЕАЛЬНЫМ, – Кирсанов выделил слово, с нажимом произнес; если бы он сейчас писал, то написал бы «реальным» курсивом, другим кеглем и другим цветом, – РЕАЛЬНЫМ искусством. Ты знаешь, что это такое?
– Ну?
– Обэриуты…
– При чем здесь обэриуты?
– Они первыми обозначили себя строителями реального искусства.
– Ну и что?
– Как это – что? И сразу же за это получили. Назовись они какими-нибудь «новыми дикими», ничего с ними и не стало бы. Никого не расстреляли бы и не удушили бы в дурдоме.
– Ой ли?
– Точно. Реальное искусство – самая большая опасность для любого государства. Люди, стоящие у власти, обладают обостренным чувством опасности. Они могут не понимать, откуда исходит угроза и в чем она заключается, но подсознательно ее чувствуют и – если угроза серьезна – уничтожают ее носителей беспощадно и мгновенно. Со стороны кажется, что их действия неадекватны. Подумаешь, картинки рисует какой-то сумасшедший художник. За это его расстреливать? Или высылать из страны? Или сажать в тюрьму? Бродского за его стихи, которые он читал тридцати совершенно изолированным от общества писателям, – сослали. Его не печатали, его никто не знал, кроме этих тридцати замкнутых в своем кругу молодых литераторов. Ну, переписывали его стихи, давали читать друзьям – и много они напереписывали от руки? Много ли перепечатали на машинках? Нет, власти почуяли силу, перестраховались и – сделали из него героя. Поспешили. Можно было придушить втихаря. Не сажать, не ссылать, а посадить в какой-нибудь журнальчик, дать приличный оклад и загрузить текучкой. Или сделать уважаемым рецензентом, завалить рукописями – рецензируй, ты же у нас гений, ты же у нас светоч… Вот и писал бы критические отзывы до конца дней своих. И умер бы почетным пенсионером. Безопасным, беззубым и злобным.
– Да что там Бродский, – устало проворчал Дюрер. – Бродский – это Бродский. При чем здесь Бродский?
– А при том!
На сцену вышел Марк и отвесил публике поклон. Публика закричала, захлопала, запрыгала, заулюлюкала, засвистела и потянулась к сцене. Марк взял со стойки красную гитару – дешевый корейский «Гибсон», – воткнул джек в усилитель, встал к залу спиной и стал крутить ручки громкости и тембров.
– При том, что в ваших руках сила, не сопоставимая с той, которая была у Бродского. А вы ее не понимаете, не осознаете. И в этом – спасение нашего государства. Они, правда, тоже ни хера не понимают. Действуют интуитивно. Самых сильных приближают к себе, денег дают – однако все это до поры до времени. Деньгами не всякого можно взять, да и человек, если он действительно настоящий, несмотря на все деньги мира может такое выкинуть…
– Точно. Беспредельщиков у нас всегда было много, – сказал Дюрер, глухо усмехнувшись.
– Не в беспредельщиках дело. Ваша музыка… Я так завидую, черт! Она же все может перевернуть. Вас, с точки зрения государства, надо запретить, изолировать от общества. Надо переломать все гитары и ввести такую цензуру, чтобы на сцену выходил артист званием не ниже майора ФСБ.