Подъезжая к Симе, Федор подумал, что мистическая роль России состоит в компрометации социальных систем. Сначала она зачеркнула социализм, сейчас она делает то же самое с капитализмом. Какая система годится для нее самой, неведомо. И если же гопота с улицы установит в ней подобие фашизма, то можно сказать с уверенностью, что фашизм этот будет безнадежно скомпрометирован и опошлен до абсурда. И вообще, откуда в русских бытовой национализм? Разве они не видят, что вслед за великим еврейским рассеянием уже наступило второе, русское. И в недалеком будущем два народа-побратима, предавших своих мало похожих Богов, пожмут друг другу руки в какой-нибудь безлюдной галактике, а потом, возможно, и подерутся, как всегда бывает с избранными. Что в этой ситуации делать заурядным грекам, куда примкнуть? «А примкнем мы к лесу, — подумал Федор, — ярославскому или владимирскому. Какой в те скорбные дни останется».
Придя к такому утешительному выводу, Федор Николаевич спросил себя, куда он едет на своем «уазике» и, главное, зачем едет? А едет он, чтоб избавиться от раздражения на жену и ребенка. Откуда это раздражение взялось? А взялось оно из газеты, которой он растапливал печку.
Газетка была мрачной, прошлогодней, и в ней, как на грех, Федору попался какой-то рейтинг самых великих композиторов ХХ столетия. Возглавлял его Игорь Крутой, песни которого Федор Николаевич запомнить, при всем желании, не мог и никогда не старался. Леннон с Маккартни тянулись где-то в хвосте, а уж о каком-нибудь Прокофьеве или Шостаковиче речи вообще не шло, таких уже не знали, а тот, кто знал, на всякий случай молчал и таился. Чувствуя, что сейчас сблевнет, сблевнет прямо в печку на без того медленные дрова, Федор подался на улицу с ключом зажигания и завел своего механического скакуна со второй попытки. «Не переживай, Федя! — крикнула ему в спину жена. — Это же все проплачено! Как ты не понимаешь?!» Но Федор Николаевич не удостоил ее словом. Так уж повелось в их небольшой семье, что за все общественные невзгоды, в том числе и за гениальность Игоря Крутого, ответственность несла жена, а муж отвечал за все остальное — за плохую погоду, за страшные тени на потолке, за комаров, которые мешали спать по ночам. В общем, жили они весело.
Федор решил гнать скакуна на Симу, гнать до тех пор, пока не откажет четвертая скорость, а потом уже на третьей возвращаться на свои шесть соток земли. Месяц назад даровитый мужик из близлежащей деревни подкрутил ему ржавыми плоскогубцами фиксатор в коробке скоростей, отказавшая ранее четвертая скорость стала включаться и функционировать, но Федор Николаевич не доверял до конца народному гению и ждал, что в любой момент в передачах может возникнуть неприятная пауза, вследствие которой машину нужно будет брать за бока и толкать вниз с горки.
«Проплаченная серость!» — повторил он про себя, газуя. Он понял, что его расстроила, на самом деле, определенная объективность газетки, — дела с рейтингами обстояли именно так, как писалось, и проплачивали подобные рейтинги клиенты Федора Николаевича — угрюмый, на все обиженный олигарх, футбольный тренер популярной команды, который просил сыграть «Ты жива еще, моя старушка?», дорогая проститутка, ходившая в морозы с голым пупком, и создатель музыкальных клипов. Это был их выбор и их страна. Страну же Фетисова приходилось нынче искать с фонарем в поселке Сима.
Федор Николаевич обрел подобие патриотизма через год после окончания средней школы. Сердобольная мама, видя, что сын немного поврежден в уме, решила не пускать его на работу, и, просидев дома год, Федор от скуки взялся за книги. Сначала это была древнеиндийская философия, потом Гегель, но, правда, Гегель из «Философских тетрадей» Владимира Ильича. Окончательно доконала «Война и мир». Федор Николаевич понял, что лучше уже не напишешь, и даже проглоченные тут же «Братья Карамазовы» не могли затмить туманное солнце Аустерлица. Потом сосед по дому, Иосиф Давыдович Гордон, переводчик с французского, просидевший за это 19 лет в сталинских лагерях, принес в их квартиру запрещенного Солженицына. От смиренного внешне «Ивана Денисовича» шел настолько сильный импульс противостояния, что Федор ощутил себя вдруг абсолютно свободным. И большей опьяненности свободой, чем в 1972 году, когда он читал все подряд и сидел дома, Федор Николаевич не испытывал никогда. «Ага, вот почему вреден рейтинг газетки! — он снова царапнул ссадину. — Отформатированные мозги… Они мозги форматируют, сволочи!»
В этом была часть правды. В районной библиотеке, расположенной напротив его московской квартирки, Федор Николаевич не нашел ни Достоевского, ни Толстого. Вместо них на полках стояли литературные эквиваленты тех, о которых писала сожженная газетка. Объяснялась ситуация просто, — старый фонд книг износился, а на приобретение новых «нечитаемых» произведений у библиотеки после погрома шпионского фонда Сороса просто не было средств. Сорос хоть, как говорили, и нагрел руки на дефолте, а все же отстегивал русским библиотекам кое-какие бабки, которые можно было истратить, например, на выписывание «Знамени», «Нового мира» или какого-нибудь непопулярного классика. И задача, по-видимому, состояла в том, чтобы подобных шпионов, как Сорос, стало бы не меньше, а больше. «А вот за эту мысль тебя посадят, — испугался за рулем Федор Николаевич. — Или дадут по морде. Точно дадут! Ну хватит, хватит! — заорал он сам на себя. Ну что тебе до какого-то Сороса?! Что ты сам себе душу тянешь? Ступай с миром, живи и давай жить другим!» «А все-таки при брежневском социализме было свободней! — раздался в душе тот же мерзкий голосок. — Выбора было больше, я точно тебе говорю!» «Ну и не надо ничего трогать! — взвился Федор Николаевич. — Россия страна инерции. Оттого, что ее масса слишком велика. Читали бы Солженицына и зевали бы на съездах — не самый худший вариант!»
Несколько лет назад Федор рассчитал от нечего делать российский цикл устаканивания реформ, устаканивания их до приемлемого для обывателя состояния, когда можно жить, не опасаясь за свою шкуру, и даже кое-как богатеть духовно и материально, наращивая жирок. Цикл оказался длиною в 50 лет.
Примерно 50 лет потребовалось после реформы 1861 года, чтобы страна окрепла и встала на ноги. И после 1917-го, через полвека, к середине 60-х, жизнь стала более или менее сносной. Теперь же, если отсчитывать с 1991 года, русское общество переведет дух в 2040-м… Но у Фетисова не было времени на этот вдох. Девяносто лет он жить не собирался и теперь, в сорок восемь, благодарил Бога за каждый прожитый день.
От Юрьев-Польского до Симы шла полоса елового леса с белыми прорезями берез. На этом участке пути Федор инстинктивно подбавлял газ, перепрыгивая через битый асфальт и скрипя обоими мостами своего железного скакуна. Ходили слухи, что еще недавно здесь раскулачивали москвичей, останавливая их под видом милиции и отбирая машины. Справа ельник, слева березняк, и ни одной машины навстречу. Глушь и дикость, будто едешь за Уральским хребтом. Только впереди угадывается дымок горящих все лето торфяников. Один мужик сказал Федору, что леса в это лето поджигают специально, поджигают богатые, потому что покупать землю с горелым лесом будет дешевле, чем со здоровым. Федор Николаевич не поверил мужику, однако отметил про себя, что подобное подозрение, конечно же, говорит о многом.