последствиями. К примеру, 20 сентября Волин напечатал в 18-м номере «Книги и революции» статью «Вылазка классового врага в литературе», И.А. Батрак в десятом номере журнала «Земля Советская» опубликовал статью «В лагере “попутчиков”», где о Пильняке и Замятине было сказано прямо: «Здесь примерно шахтинское дело литературного порядка».
Вздорность обвинений, как и отсутствие доказательств, не смущала разоблачителей. Многие даже не скрывали, что с криминальными сочинениями не ознакомились. Да и не в самих сочинениях было дело. Волинская статья в «Книге и революции» содержала предельно ясную формулировку цели: «Резолюция ЦК 1925 г. “О политике партии в области художественной литературы” должна быть внимательно просмотрена и дополнена директивами, которые соответствовали бы эпохе социалистического наступления, выкорчевывания остатков капитализма и все более и более обостряющейся классовой борьбе в нашей стране и, следовательно, в литературе». «Попутчикам», подобно «уклонистам» в ВКП(б), надлежало покаяться и признать правильность «генеральной линии», т. е. «гегемонию пролетарских писателей».
Как известно, «разоблачаемые» сначала пытались оправдываться, потом Пильняк покаялся и был прощен (до поры), Замятин же при посредничестве Горького добивался и в итоге получил подтвержденное лично Сталиным разрешение на выезд из СССР. Но это и доказывало, что участь любого, объявленного рапповцами врагом, предрешена: унизительное покаяние, согласие со всеми требованиями «разоблачителей», а иначе — окончание профессиональной деятельности в СССР как результат судебно или внесудебно определенных санкций или изгнания.
Перспектива была очевидна. О чем три года спустя и вспоминал Замятин. По его словам, «Москва, Петербург, индивидуальности, литературные школы, все уравнялось, исчезло в дыму этого литературного побоища. Шок от непрерывной критической бомбардировки был таков, что среди писателей вспыхнула небывалая психическая эпидемия: эпидемия покаяний. На страницах газет проходили целые процессии флагеллантов: Пильняк бичевал себя за признанную криминальной повесть (“Красное дерево”), основатель и теоретик формализма Шкловский отрекался навсегда от формалистической ереси; конструктивисты каялись в том, что они впали в конструктивизм, и объявляли свою организацию распущенной, старый антропософ Андрей Белый печатно клялся в том, что он в сущности антропософический марксист»[286].
В связи с этим положение Ильфа и Петрова существенно осложнилось. Благодаря вмешательству «Литературной газеты» они были избавлены от нападок, но на фоне вялотекущей полемики о допустимости сатиры в СССР «дело Пильняка и Замятина» могло привлечь нежелательное внимание к авторам опубликованного за границей сатирического романа. Так что шутка тех лет — «лучше попасть под трамвай, чем под кампанию» — оставалась для Ильфа и Петрова напоминанием о конкретной опасности. В этой ситуации явно не стоило анонсировать в СССР продолжение «Двенадцати стульев». Так что причиной перерыва в работе над романом, точнее — завершением романа, было вовсе не увлечение Ильфа фотографией.
В «деле Пильняка и Замятина» истерия пошла на убыль только на исходе октября 1929 года. Приучив большинство писателей к самобичеваниям и травле, партийное руководство произвело очередной маневр, признав, что в ходе кампании были допущены некоторые «перегибы». Вину за них, как водится, свалили на исполнителей. Сделавший свое дело Волин был переведен на работу в Нижний Новгород (хоть и ненадолго), понизили в должности и некоторых других руководителей кампании. В фельетоне «Три с минусом», что был опубликован «Чудаком» в 41-м (ноябрьском) номере, Ильф и Петров, описав одно из «разоблачительских» собраний литераторов как школьный урок, высмеяли и Волина, «первого ученика», и невпопад каявшихся коллег: «В общем писатели отвечали по политграмоте на три с минусом».
Формально соавторы следовали правилам игры, откликнувшись на «злобу дня», хоть и с опозданием. А то, что объектом сатиры были вовсе не Пильняк и Замятин, особо в глаза не бросалось.
Кстати, опасность тогда еще не миновала: истерия разоблачений «правых уклонистов» набирала силу. И хотя в ноябре 1929 года Бухарина вывели из Политбюро, а в декабре с небывалым размахом отмечался «во всесоюзном масштабе» день рождения Сталина, к пятидесятилетию ставшего полновластным хозяином СССР, анти-бухаринская кампания на том не завершилась. Для рекламы нового сатирического романа — время опять неподходящее. Тем более что в феврале 1930 года угроза нависла над покровителем Ильфа и Петрова: Кольцов проявил излишнюю самостоятельность, публикуя в «Чудаке» фельетоны о партийных руководителях достаточно высокого уровня, и журнал закрыли. Формальный предлог — «слияние» с другим сатирическим еженедельником, «Крокодилом».
Настроение соавторов выразительно передают лаконичные записи Ильфа весной 1930 года. Отмечено: «Поправки и отмежовки»; далее — зачеркнуто «Чистка НКПС. Харьковский процесс»[287].
Связь подсказана биографическим контекстом. Ильф как бывший сотрудник «Гудка» продолжал следить за событиями в Наркомате путей сообщения. А на так называемом Харьковском процессе, начавшемся 9 марта 1930 года в Харьковском оперном театре, рассматривалось дело Союза освобождения Украины («Стлки визволення Украши (СВУ)») — якобы выявленной сотрудниками НКВД антисоветской националистической организации. 19 апреля 1930 года Верховный суд УССР за «контрреволюционную деятельность» осудил сорок пять обвиняемых. Лидером «националистов» был объявлен академик С.А. Ефремов. Ячейками СВУ были объявлены Всеукраинская академия наук и Украинская автокефальная православная церковь.
Кольцов, впрочем, на этот раз легко отделался и быстро наверстал упущенное. Да и общественная истерия, т. е. борьба с «правым уклоном», пошла на убыль.
2 марта 1930 года в «Правде» (и других газетах) была напечатана статья Сталина «Головокружение от успехов», где руководитель привычно осудил «левацкие перегибы» в коллективизации сельского хозяйства в частности и в политике вообще, отрекся от ряда радикальных лозунгов, ранее использованных для шельмования Бухарина, ну и конечно, возложил вину на непосредственных исполнителей.
Для большинства советских граждан столь крутой поворот был неожиданностью. О чем свидетельствует, например, дневниковая запись М.М. Пришвина: «В деревне сталинская статья “Головокружение», как бомба взорвалась. Оказалось, что принуждения нет — вот что!»[288].
Статья стала эпохой в истории советской культуры. Например, в повести А.П. Платонова «Котлован» (не приводя другие примеры, в том числе хрестоматийные) неожиданный сюжетный поворот наступает, когда «спустилась свежая директива, подписанная почему-то областью, через обе головы — района и округа, и в лежащей директиве отмечались маложелательные явления перегибщины, забеговщины, переусердщины и всякого сползания по правому и левому откосу с отточенной остроты четкой линии…»[289].
Разумеется, «перегибщина, забеговщина, переусердщина» — не просто пресловутый платоновский язык, но доведение до предела тогдашнего официального дискурса. Так что комментаторы закономерно приводят в качестве пояснения практически те же фрагменты сталинской статьи, что и Пришвин[290].
В отличие от Пришвина, дневник Ильф не вел, но так же закономерно занес в записную книжку за июнь-июль 1930 года актуальный идеологически-морфологический ряд: «Смазывание. Скатился. Сползаешь»[291].
Как известно, Платонов в одной из рукописей указал в качестве дат работы над повестью: «декабрь 1929 — апрель 1930». Но, по мнению ряда специалистов, эти даты призваны «подчеркнуть хроникальность повести и относятся к