— А какого цвета ваше имя? — спрашиваю я.
Даниэль останавливается, но не отвечает. Должно быть, я ошиблась. Расстроила его. Мы стоим на Юстон-роуд. Справа от нас — оранжевые и белые кирпичи Сент-Панкрас, слева — поток машин.
— Вы же сказали, что у меня голубое имя… — Мне приходится повысить голос, иначе ничего не слышно из-за шума. — И мне стало интересно: у вашего имени тоже есть цвет?
Сумасшедший, он точно сумасшедший. И я тоже. Тут особо не постоишь. Мы мешаем людям, они врезаются в нас, стараются обойти. Это не место для разговора.
— Оранжевое, — произносит он наконец. Голос звучит так тихо, что мне приходится наклониться к Даниэлю, чтобы разобрать слова. — Бледно-оранжевое, почти прозрачное, почти бесцветное.
Я жду, что он скажет что-то еще, но он этого не делает. Грузовик рычит, автомобили шуршат по асфальту, в кармане пиджака заливается мобильный, плачет ребенок.
Вспоминаю, как папа лежал в постели, в комнате с задернутыми шторами. А потом в памяти всплывают те ужасные буквы из красных гвоздик на окне катафалка.
— Мой отец иногда смотрел на меня так, словно… — Даниэль внимательно смотрит на меня. Я иду дальше и слышу, как он устремляется следом, пытаясь догнать меня. — У нас были немного… Он будто не мог мне что-то сказать, а я никак не хотела выбросить это из головы. Хотя какое это имеет значение на самом-то деле? Какая, к черту, разница? Я имею в виду, есть ведь только здесь и сейчас. Это все, что у нас есть.
— Однажды я встретил человека, который сказал мне то же самое, — говорит Даниэль. — Он был буддистом.
— Возможно, я просветленнее, чем полагала, — пытаюсь я отшутиться.
— Я уверен, что он понимал, о чем говорит, — отзывается Даниэль.
Я сглатываю и опускаю голову, ускоряя шаг. Гоуэр-стрит, Элдвич, Ланкастер-плейс. Мы останавливаемся на мосту Ватерлоо. Справа от нас — бетонное здание Национального театра, а слева — тихий, величественный Сомерсет-хаус. Я смотрю вниз на воду. Она движется быстрее, чем я предполагала.
— А как поживает ваш друг? — спрашиваю я.
— Какой друг?
— Не помню, как его зовут. Поляк, у которого дочка.
Даниэль облокачивается на парапет, подпирает подбородок ладонью и покусывает нижнюю губу, ничего не отвечая. Я отворачиваюсь и смотрю, как темноволосый парень с фотоаппаратом машет своей подружке, командует: левее, еще, еще немного. А она стоит, засунув руки в обтягивающие джинсы, подняв плечи, и улыбается смущенно.
— У него теперь есть работа, — говорит Даниэль. — Он поедет домой.
Прямо из-под наших ног выплывает полицейский катер, на его борту в тесноте сидят шесть человек, прямо как мальчишки, играющие в войну на резиновой лодке.
— Это хорошо.
Я смотрю на катер. Рулевой стоит сзади. Он расслаблен, взгляд устремлен на горизонт. Мне вдруг нестерпимо хочется оказаться в объятиях высокого мужчины, положить голову ему на грудь, вдохнуть его запах. Я дергаю бусы на шее.
— А какая буква белая?
Даниэль сжимает кулаки.
— Простите. Я вас раздражаю? — спрашиваю я.
— «О», — отвечает он. — «О», как в слове «отец». Белая, с жемчужным отливом.
Я вожу ногтем по царапине на парапете и смотрю, как по экрану на боковой стене Национального театра пробегают неровные оранжевые буквы. Может, снова спросить его: «Кто вы? Откуда знаете мою маму? И что хотите мне рассказать?»
Рассматриваю его руки, сравниваю со своими: ногти у нас одинаковой формы. Поднимаю взгляд: лицо потное и бледное, почти серое. Он сжимает и разжимает кулаки.
Вокруг нас снуют группы туристов, застывают с путеводителями и камерами в руках, а потом разбегаются в поисках чего-то нового. В небе кружат птицы. Как он говорил? Лондон похож на море.
Я наклоняю голову, чтобы охватить взглядом все сразу: мост Блэкфрайерс, мост Саутворк, небоскреб Мэри-Экс, собор Святого Павла, мерцающий огонек на вершине Кэнери-Уорф. А потом представляю, как все это превращается в воду — кирпичи и асфальт, резные закругленные окна и острые металлические ограды. Представляю, как телебашня качается, падает — и появляется снова, высокая и блестящая. Весь город опадает и вздымается белыми гребнями бесконечных волн, а в глубине движутся течения.
* * *
Мы сворачиваем за угол и видим, как желтый бульдозер вгрызается в старое офисное здание: бледно-зеленые плитки распадаются, как потрескавшаяся земля. Есть что-то интимное в том, как он движется: шепчет пустым комнатам милые глупости, нежно сгребает щебень, будто влюбленный. Я стою и наблюдаю. Чувствую, что Даниэль смотрит на меня, но я не обращаю на это внимания. Бульдозер безуспешно тычется носом в здание раз, другой, третий — и наконец новый кусок стены поддается, рушится, поднимая вихрь пыли.
Мы идем мимо театра «Олд Вик», и я вспоминаю, как ходила туда с Кэлом. Как его бедра прижимались к моим, а пальцы выстукивали по моей ладони нетерпеливый ритм на протяжении всего спектакля — какого-то представления с корсетами, зонтиками и белыми напудренными лицами. На углу парка кто-то готовит барбекю, и дымок вьется, поднимаясь над деревьями. Мы проходим мимо кубинского бара, на стене которого нарисована радостная женщина с высоко поднятыми руками. У меня звонит телефон. Я останавливаюсь на тротуаре и смотрю, как экран мигает синим цветом.
— Опять строитель?
— Это Кэл.
Телефон продолжает звонить.
— Тот, из-за кого ты задыхаешься? — спрашивает Даниэль.
Я смотрю на него, а затем снова на телефон. Звонок вдруг обрывается. Я жду. Сообщений нет. Вспоминаю о бульдозере, шарящем в разрушенном здании.
— Отец всегда говорил, что нельзя идти вспять, — говорю я. — А мы с ним шли только вспять.
— Чего же ты хочешь? — Даниэль стоит совсем рядом, так близко, что может коснуться моей руки. Но он этого не делает.
— Не знаю. Я просто хочу почувствовать… я не знаю.
Он улыбается, а затем быстро дотрагивается до меня. Мимолетное прикосновение пальцев к предплечью — и он тут же отдергивает руку, прячет ее под мышку. Потом кивает, словно говорит: «Пошли!», и идет дальше. Мы направляемся к Элефант-энд-Касл, и я вижу подъемные краны, которые будто поклоняются растущей громаде высотки, закутанной в синий пластик.
— Он живет тут, неподалеку, — говорю я. — Не уверена, что хочу…
Даниэль кивает и сворачивает влево, на узкую улочку, ведущую обратно к реке.
— Никогда не поздно передумать, — говорит он. — Очень долго я не понимал этого.
— О чем вы?
Он пожимает плечами:
— Только о том, что в какой-то момент ты можешь вдруг понять, что на самом деле хочешь чего-то совсем другого. — Он покашливает. — И тогда ты вполне можешь передумать. — Он смотрит на меня. — Вот, к примеру, я очень долго ненавидел своего отца. Думал, так и умру с ненавистью к нему. Но позже я начал понимать, что, возможно, все сложнее, чем кажется. Возможно, он старался сделать все, что мог.