пищи, не говорил ли кто тогда на хуторе слова: «Сейчас с Ходна идет северо-восточный ветер», и многое другое. Но это никто так и не записал, потому что наша сельская община не стала бы заниматься внезапно свалившимся на нее камнем.
По внешнему виду валунов было ясно, что они самого разного возраста. Некоторые выглядели достаточно молодо. Какие-то больше напоминали юношей, какие-то – девушек. В них чувствовалось много движения, они были радостны и свежи.
У других валунов легко угадывался их почтенный возраст. Их цвет был старческим. В них не было никакой энергии, а их движения казались медленными и неуклюжими. На этих валунах местами появлялись струпья, похожие на морщины у пожилых людей; то здесь, то там росли лишайники и мох, показывавшие, что природа перестала уважать их каменность.
Валуны имели самую разную форму, вокруг них красиво разрослась трава. Некоторые из них казались мне женщинами, но большинство выглядело по-мужски. В лощине Гердис-Кваммюр лежал крупный валун, всегда казавшийся мне «ужасно беременным». Я когда-то давно видел беременную женщину, и мне она показалась некрасивой.
Иногда я сравнивал окраску валунов с цветом гребней стоявших над ними скал, пытаясь выяснить, откуда эти камни могли прилететь. Я слышал, что наша гора была крайне старой. «Если я найду такой след, то это будет означать, что валун упал вот с той гряды. Там он прожил миллионы лет, – думал я. – И все это время не мог двигаться, пока, наконец, по прошествии стольких лет ему не удалось освободиться из рабства и сбежать вниз по склону к нам, людям, чтобы дальше жить на свободе».
Я бывал поражен, когда долго смотрел на существо, еще помнившее ирландских монахов или первопоселенца Хроллауга, живших здесь тысячу лет назад, а также солнце, луну и созвездие Плеяд, которые не изменились за миллионы лет. И тогда в моей душе появлялись глубина, простор и полнозвучность. Как в то время выглядела гора Фелльсфьядль, ледник Эрайвайёкюдль и острова Хродлёйхсэйяр? Фелльсфьядль казалась моложе здешних скал. Может быть, солнце тогда было больше и жарче нынешнего? А что было с луной? Мне было бы тоже интересно это знать. И находились ли звезды в Плеядах под теми же углами и на таком же расстоянии друг от друга, как и нынче? Были ли тогда люди, ориентировавшиеся по этому созвездию? Говорил ли кто-нибудь: «Звезда дошла до ориентира трех часов дня. Теперь пора идти доить коров»?
Но как я ни пытался, я никогда не мог точно высмотреть, какой именно гряде принадлежали эти валуны. И поэтому глубина, простор и полнозвучность в моей душе никогда не достигали достаточной чистоты.
Сколько я себя помню, я всегда смотрел на эти камни. Благодаря им склоны выглядели по-домашнему, так же как и хутора благодаря живущим в них людям. Эти валуны стали моими друзьями. Исчезни они – мне было бы невероятно грустно; тогда склоны выглядели бы мертво, как хутор, покинутый жителями. И я бы тогда заплакал.
Я часто стоял на северной стороне ограды в Хали, смотря вверх на эти камни. Валуны были не похожи друг на друга, различаясь даже больше, чем люди между собой. И я хорошо видел, что у валунов имелись мысли – у каждого свои. Тихие, внимательные и вежливые, они стояли, наблюдая за всем происходящим на хуторах, лугах, в Лагуне, на пляжах и на море. А в вечерние сумерки они будто увеличивались в размерах и начинали больше походить на живые существа, становясь еще более загадочными – пока совсем не скрывались в темноте.
Я любил смотреть на валуны при свете заходящего солнца, когда их тени начинали увеличиваться. Эти растущие черные тени словно свисали с камней, медленно двигаясь в сторону от солнца, не желая находиться под лучами света, и становясь таким образом более живыми и опасными. Тени возбуждали в тебе ужас и щекотали нервы, если долго на них смотреть. Они превращались в своего рода нечистых духов – фюльгьи[83], а сами валуны – в существа, за которыми те следовали. Смотреть на них было крайне интересно и даже весело, потому что было еще светло и они не могли достать тебя.
Во всех вещах я видел жизнь и определенные проявления сознания. Странно ли это? Я никогда об этом не задумывался. Я не знал, почему именно так смотрел на все, меня окружавшее, – впрочем, не слишком и ломал голову на сей счет, полагая, что все люди думают так же. Однако я никогда ни от кого не слыхал ни слова об этом, даже наоборот. Я знал, что все несъедобное называли мертвой природой. Камни, железо, жесть, свинец, медь, латунь, цинк, веревки и спички – все это именовалось в Сюдюрсвейте неживой природой, поскольку было несъедобно; все изготовленное из этих материалов также считалось мертвым. Травы и деревья находились примерно посередине между жизнью и безжизненностью – наверное, чуть ближе к первой.
Но с тех пор, как я себя помню, меня всегда преследовала мысль, что у всех вещей есть жизнь и в какой-то мере даже сознание. Мне не было известно, почему я так считал, я нигде не мог об этом прочитать или услышать, что на сей счет прочитали другие. Я обладал врожденным знанием – оно было таким же естественным, как и дыхание.
При свете дня мне это нравилось: жизнь была полна смысла и движения. Но в темноте, когда я был один, мне становилось не по себе. Тогда «мертвые вещи» становились более заметными, более живыми, и было непонятно, на что они способны. Мне казалось, что вещи могут ни с того ни с сего заговорить со мной, и тогда меня охватит ужас – даже если они мне нравились днем, а также ночью, когда рядом со мной был кто-то из домочадцев.
Из всех «мертвых вещей» самыми живыми мне казались камни, поскольку они были наиболее естественны и наверняка имели самую долгую память. Никто их не переделывал и не заставлял быть иными – не такими, какими их сотворила природа. Остальные же «мертвые вещи» были обезображены людьми и отдалились от природы; мне казалось, что они утеряли бóльшую часть своей души и памяти, когда их сделали такими, какие они есть. Что есть жизнь железного гвоздя, свинцового грузила или граблей в сравнении с жизнью камня?
Поэтому я больше любил смотреть на камни и разговаривать с ними, когда приближался к ним. Иногда я прикладывал к камням ухо и слушал, не говорят ли они мне что-нибудь. Мне казалось, что можно