примешиваются различные ультраконсервативные утопии, например мечты Дугина об авторитарном государстве, управляемом «Белым Царем» и спецслужбами. Если верить политической сатире, этой лакмусовой бумаге социокультурного мира, то представляемый ультраконсерваторами ориентированный на север, изолированный, догматический порядок, безусловно, преобладает над образом толерантного гражданского общества. Выше мы рассматривали «Кысь» Т. Толстой (2000), где власть в постъядерном обществе, которое когда-то было Москвой, принадлежит «кысям» – хищным, похожим на диких кошек мутантам, которые, подобно спецслужбам, контролируют своих сограждан с помощью страха и террора. Толстая ассоциирует «кысь», лишающую людей разума, с мифическим Севером с его «дремучими лесами, буреломом» [Толстая 2001]. В совершенно ином литературном ключе Толстая подтверждает идею Улицкой о том, что русский Север неоавторитаризма связан с закрытым, доктринальным менталитетом.
В 2006 году появились две сатиры на Дугина и неоевразийство: антиимперский роман В. Пелевина «Empire V: повесть о настоящем сверхчеловеке» [Пелевин 2006] и «День опричника» В. Сорокина. Отсылка к дугинскому неоимпериализму заложена в самом названии книги Пелевина, в идее пятой империи. Это заглавие иронически связывает понятие имперской преемственности с вампиризмом. Россия теперь является частью пятой империи, с отсылкой сразу на Рим в концепции Москвы как Третьего Рима, а также на Третий рейх и на вампиров как правителей «империи», помеченной римской цифрой V. Рим был первой великой мировой империей, Византия – второй, гитлеровский Третий рейх – третьей, постколониальный, постсоветский глобализм – четвертой, а новая универсальная империя вампиров – пятая. Когда «V» прикрепляется впереди к слову «империя» или, что более очевидно, к слову «ампир» французского происхождения, обозначающему стиль ампир (то есть «имперский» стиль) в мебели, одежде и архитектуре, то мы получаем слово «вампир». Россией и миром правит олигархия высокообразованных вампиров, которые умеют читать мысли, высасывая кровь у граждан и друг у друга.
Пелевин высмеивает Дугина, сочетая его пристрастие к древним религиям и мифологиям и заимствованный у Макиндера геополитический словарь: Россия – центр силы континентального хартленда. Термин «хартленд» здесь понимается как метафора «сердца» (по-английски heart) – скрытого энергетического центра, двигающего кровь по органам, как телесным, так и социально-политическим. Это самая священная святыня, где посвященные вампиры встречают свою богиню Иштар (здесь – Иштар Борисовну, отчество которой, безусловно, делает ее «дочерью» Бориса Ельцина). Традиционная богиня плодородия и телесной любви в шумерской культуре, эта Иштар сейчас – не что иное, как голова наподобие той, в образе которой представал Волшебник Изумрудного города.
Как и у неоевразийцев и их предшественника Л. Гумилева, этот мир, напоминающий евразийский, создает свои собственные отрасли знаний. В мире вампиров это «гламур» и «дискурс». Первый связан с созданием и изменением внешних образов, второй – с властью и контролем [Пелевин 2006: 271–272]. Пелевин развлекается ложными этимологиями типа дугинских; например, как утверждает вампир-наставник, слово «гламур» происходит одновременно от шотландского слова, обозначающего «колдовство», и латинского «грамматика» [Пелевин 2006: 57][122]. В Средние века, как узнает главный герой Рама, грамотность также ассоциировалась с оккультной практикой. В новом, постсоветском средневековье, которого жаждет Дугин, знания должны быть именно такими.
В конце этого странного романа, когда Рама, по-видимому, умирает и превращается в летучую мышь, летящую над ночной Москвой, он производит «гламур», пародирующий как начало пушкинского «Медного всадника», так и последние строки песни Френкеля «Журавли» (которую Сердюк в «Чапаеве и Пустоте» обожает и стремится воплотить в жизнь). Пожертвовав собой, чтобы создать свой мрачно-пророческий сонет о вампирах «Князь мира сего», Рама поет: «Я люблю наш ампир. Люблю его выстраданный в нищете гламур и выкованный в боях дискурс. Люблю его людей. Не за бонусы и преференции, а просто за то, что мы одной красной жидкости – хоть, конечно, и под разным углом. Смотрю на державные вышки, сосущие черную жидкость из сосудов планеты, – и понимаю, что нашел свое место в строю» [Пелевин 2006: 406]. Вновь, как в «Чапаеве и Пустоте», Пелевин здесь подчеркивает центростремительную силу дугинского центра и его ориентацию на правление, а не на творчество.
Если Пелевин в романе играет с различными противоречивыми аспектами космологии и геополитической теории Дугина, заставляя их взаимодействовать в фантастическом мире, В. Сорокин в охальном романе «День опричника» изображает новое средневековье через детальное описание двадцати четырех часов жизни агента тайной полиции этого нового средневековья. Эта пародия на дугинские мечты рисует Московскую Русь 2028 года. Постмодерновая в дугинском, хай-тековском, но антимодерновом понимании, эта тайная полиция напоминает варварскую опричнину, особую личную армию, созданную Иваном Грозным в 1565 году для разгрома политической оппозиции бояр. Хотя формально эта новая опричнина в дугинском стиле служит «Белому Царю», на самом деле глава тайной службы контролирует всю жизнь в этом изолированном российском пространстве, зверски убивая любого, кто выступает за что-либо, помимо Святой Руси, царя и власти опричнины. В угоду неоевразийским вкусам, восхищению монгольским наследием в российской политической жизни главу опричнины Бориса Борисовича ласково называют Батей. Это прозвище, видимо, имеет двойную импликацию: «батюшка», как подобострастно называли в народе царя, и Батый, русифицированное имя монгольского хана – завоевателя восточнославянских земель в 1237–1238 годах.
Опричники исповедуют новомосковскую идеологию, поклоняясь Святой Руси и ритуально повторяя псевдоправославные молитвы. Нищета идеологии этого режима становится очевидной в бормотании старых шутов в кремлевских палатах, которые только и могут, что постоянно лепетать несколько дугинских слов, таких как «в-асть» и «Ев-газия, Ев-газия, Ев-газия» [Сорокин 2006: 171; Дугин 2005б].
Именно в сатирической реконструкции столь любимой славянофилами соборности Сорокин разрушает любые притязания этого воображаемого режима на моральные и политические добродетели. Варварское братство опричников пренебрегает женщинами как гражданами второго сорта. Женщины с головы до пят закутаны в сарафаны, сидят дома и покорно служат мужьям. В своей политической сатире Сорокин склонен изображать мужские властные отношения как по сути гомосексуальные (см. «Голубое сало», 1999), и эта повесть не исключение. «День опричника» заканчивается звероподобной ночной эротической оргией, в которой старшие агенты «связываются» с младшими, обновляя тем самым свою жизненную энергию.
В новом средневековье 2028 года такие мыслители-новаторы, как М. Рыклин, глубоко устарели. Сорокин высмеивает излишне сильную приверженность Рыклина загадкам французского и американского постструктуралистского дискурса и его неспособность выражать мысли просто и доступно. Мы читаем, как на шведском радио обсуждается последняя книга Рыкунина (Рыклина) «Где обедал Деррида?», «с подробнейшим описанием мест, где ел западный философ во время его пребывания в постсоветской Москве». Передача на другом канале приурочена к двадцатипятилетнему юбилею выставки «Осторожно, религия!». Главный герой повести Андрей Данилович говорит о Рыклине и московских концептуалистах: «Полипы они уродливые на теле нашего здорового русского искусства» [Сорокин 2006: 144–145]. Идеал для него – знаменитая картина Сурикова «Боярыня Морозова».