себе наносит действующей власти и в России, и в Чеченской Республике, которой она занималась профессионально в последнее время, гораздо больший урон и ущерб, чем ее публикации. Это абсолютно очевидный для всех в России факт (ЗЧ, 876).
Реакция двоякая: сначала Путин занимает оборонительную позицию, он реагирует на смерть Политковской, как бы настаивая на том, что она (а подразумевается, что и свободная пресса) не обладала реальной властью и влиянием на российское общество. Затем он переходит в другой дискурсивный регистр и превращает смерть Политковской в метафору России и ее осадного положения в кольце врагов. Таким образом, из слов Путина можно сделать вывод, что убийцы Политковской были нерусскими. Этот комментарий показывает, что, с одной стороны, Путин находится в состоянии войны со всеми оставшимися в живых свободными СМИ и с той толерантной социальной и национальной идентичностью, которую они поддерживают. С другой стороны, он склонен выстраивать российскую идентичность через обращение к национальным архетипическим оппозициям «Россия / мы» – «не Россия / они», которые переключают внимание с его возможного соучастия в преступлении на внешних врагов.
Если рассматривать статус юга в воображаемой российской географии, создается впечатление, что то, что было немыслимо для многих в 1990-е, теперь произошло. Если после 1991 года лозунг «Прошлое не вернуть» эхом отзывался во всех интеллигентских беседах, то в эпоху Путина Россия действительно «вернулась в прошлое», опираясь на многовековые привычки власти править с помощью силы и государственного контроля над СМИ, но на этот раз еще и при поддержке этатистско-националистической риторики. Россияне снова живут в стране, где, если они не согласны с государственной политикой, им приходится защищаться от армии и полиции, которые, как считается, должны защищать граждан, их права и свободы.
Заключение
До недавних пор Россия считала, что в западной «солнечной системе» она играет роль Плутона, т. е. находится весьма далеко от центра, но является неотъемлемой частью всей «конструкции». Теперь она вообще перешла на другую орбиту: российские лидеры оставили надежду на то, что страна может стать частью Запада, и приступили к созданию собственной системы, вращающейся вокруг Москвы.
[Trenin 2006]
Кто такой русский? Где находится русская идентичность? Почему Россия в такой беде, как шутит Петр Пустота в романе Пелевина? И есть ли решение? Был ли конец Советского Союза геополитической катастрофой века, как утверждал Путин? Или это была возможность по-другому думать о том, как быть русским? С начала 1990-х годов российский общественный и политический дискурс демонстрирует одержимость географическими идеями центра и периферии и вопросом о глобальном статусе постсоветской России, будь то центр или периферия. Настаивая на том, чтобы Москва вернула себе былую славу глобального центра, ультраконсерваторы разных мастей связывают этот центр с одной из нескольких периферий – русским Севером. Как правило, они стремятся изолировать центр от его ярких и беспокойных южных и западных периферий, тем самым рискуя превратить сам центр в периферию. Вместо того чтобы увидеть возможность обновления, которую может предложить диалог между центром и периферией или децентрализованным сообществом, они символически изолировали центр и вернулись к авторитарным формам идентичности.
Среди реальных социальных достижений 1990-х годов было широкое определение Ельциным всех граждан российского государства как русских, независимо от их этнической принадлежности, его усилия по ограничению власти тайной полиции и реализации гражданских свобод слова, собраний и действий, которые вызвали к жизни захватывающие споры о российской идентичности [Dunlop 1993: 55–56; Тренин 2006; Тренин 2009][121]. Хотя аргументация в пользу толерантной, мультикультурной концепции русскости, которую мы связываем с символической периферией, привлекает много сторонников, ей не хватает социальной организации и сильных авторитетов. Открытость Рыклина и Улицкой другим голосам и культурной гибридности остается относительно неизвестной широкому читателю по ряду причин, среди которых труднодоступность велеречивой постструктуралистской прозы Рыклина и склонность критиков навешивать на Улицкую ярлык «женской прозы». Пелевинские игры с неоевразийскими и авторитарными политическими взглядами не удостоились должного внимания критиков. В годы правления Путина споры пошли на убыль на фоне того, что представители громкой лояльной оппозиции – политики (Старовойтова в 1998 году), журналисты (Листьев в 1995 году, Политковская в 2006 году и Бабурова в 2009 году), диссиденты (Литвиненко в 2006 году и Маркелов в 2009 году) и художники (Альчук в 2008 году), если называть только самых известных, – погибли, возможно, от рук российских органов госбезопасности и их приспешников, которые снова получили слишком большую власть.
В то время, как ультраконсерваторы, в частности неоевразиец Дугин и известный ультранационалист Проханов, лелеяли восторженные мечты о новом, русскоцентричном имперском государстве, многие выдающиеся писатели и философы творчески размышляли о русской национальной идентичности как о пространстве, сконструированном для многих мировоззрений и культурных наследий, а не для первобытной, эссенциалистской идентичности, реализуемой через военную и полицейскую жестокость. Идея Рыклина о Москве как о пространстве, через которое проходят границы, дает запоминающийся образ иного общества, основанного на гражданской терпимости. Приходят на ум также и центробежная метафора идентичности у Мамардашвили как мультицентровой и мультипериферической сферы, и демонтаж Приговым имперского шовинизма. Постоянное внимание Улицкой к периферийным пространствам и пограничным районам империй как местам для прозрения и творчества, а не для завоевания дает альтернативу властной центростремительной силе российского государства, Москвы и ее кремлевских обитателей с их имперско-национальной идеей о русских как первых среди равных. У этих и других авторов запад и юг как географические регионы дают возможность для многокультурной открытости, в то время как север и северо-восток символизируют догматическое мышление.
Очевидно, что существуют по крайней мере два подхода к концептуализации русскости – эссенциалистский и конструктивистский. С одной точки зрения русские этнически относятся к индоевропейцам, говорят на «чистом» русском языке, принадлежат православной вере и клянутся в верности России, определяемой мифом о севере, будь то арийская Арктогея Дугина или славянский Север Проханова. Согласно другой точке зрения русский в широком понимании – любой, кто является гражданином России; это «гибридный» человек, в котором этническое происхождение сочетается с понятием гражданства в его широком смысле. Не придерживаясь ни одного из этих двух взглядов, Пелевин в «Чапаеве и Пустоте» подразумевает, что проблемы у России возникают из-за ностальгии по империи и слишком высокой центростремительной силы Москвы, имея в виду, что решения для отхода от тоталитарного прошлого и перехода в будущее иного типа просто не существует. Это вполне возможно, если учесть, что дискуссия о русской идентичности в настоящее время прервана, а возможности для творческого осмысления национального самосознания сузились.
С 2000 года к спорам об идентификации все чаще