человек, считающий себя виновным в убийстве своего брата, обнаруживает, что кто-то таинственным образом удобно укладывает подушки под его головой [Там же: 129]. Эта сцена напоминает аналогичный случай, когда какой-то добрый человек подкладывает подушку под голову обвиняемого Мити. Метьюрин использует также образ «обоюдоострого меча» [Там же: 118], чтобы описать амбивалентную природу монашества, – это напоминает описание Фетюковичем психологии в эквивалентном русском выражении «палка о двух концах» [Достоевский 15:152,154]. Монашество в «Мельмоте Скитальце» и психологические приемы в «Братьях Карамазовых» подвергаются серьезному авторскому исследованию. Однако наиболее важно, что эта группа образов (паук, подушка, «обоюдоострый меч») встречается в «Мельмоте Скитальце» на протяжении всего восьми страниц. Это, по-видимому, предполагает напряженное внимание к ним со стороны Достоевского-читателя, в результате чего образы попали – вероятно, бессознательно – в творческую копилку Достоевского-писателя. Эти предположения, конечно, рискованны, но в то же время было бы ошибкой полностью их игнорировать.
Более того, на этих же восьми страницах «Мельмота» встречается фрагмент, который при прочтении вне контекста можно было бы принять за переработку одного из важнейших мест «Братьев Карамазовых»:
Я выбежал из лазарета. <…>. Сад, озаренный спокойным лунным светом, ничем не омраченное небо над ним, звезды, обращающие человека к мыслям о боге, – все это было для меня одновременно и упреком, и утешением. Я пытался пробудить в себе мысли и чувства, но ни то ни другое мне не удалось. А ведь, может быть, именно тогда, когда на душу ложится такая вот тишина, в часы, когда умолкают все наши крикливые страсти, мы больше всего готовы услышать голос господень. Воображение мое неожиданно раскинуло над моей головой величественный свод огромного храма; лики святых совсем потускнели, когда я глядел на звезды… <…> Я упал на колени. Я не знал, к кому я должен обратить свои молитвы… [Метьюрин 1976: 122]
Сюжетный контекст этого отрывка отличается от «Братьев Карамазовых», но в то же время до странности напоминает момент, когда Алеша покидает тело Зосимы после видения Каны Галилейской. У Метьюрина молодой Монсада тоже только что отошел от тела мертвого монаха, последние увещевания которого ему были доверены, как и Алеше. У Достоевского Алеша идет из кельи умершего старца в вечерний сад:
Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. <…> Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю. <…> Простить хотелось ему всех и за все и просить прощения, о! не себе, а за всех, за все и за вся, а «за меня и другие просят», – прозвенело опять в душе его [Достоевский 14: 328].
Помимо этих разрозненных, случайных, но поразительных моментов текстуальных схождений и творческой трансформации, за которыми, возможно, стоят бессознательные ассоциации Достоевского с Метьюрином, есть еще и структурная близость двух глубоких метафизических романов. Оба они построены по принципу многослойного повествования, рассказа в рассказе. Структура «гнезд» или «китайской коробочки», столь искусно разработанная Метьюрином, присутствует и в «Братьях Карамазовых», где Достоевский гениальным мазком объединяет тему и форму[176]. Подобно тому, как наиболее ценное и близкое к первоначальному авторскому замыслу нередко обнаруживается в толще рассказа отделенным от основного повествования, так и сама эта идея выражает центральную для «Братьев Карамазовых» мысль: драгоценное зерно благодати облечено в защитную оболочку. Например, автор заставляет хроникера рассказать о том, что Алеша письменно изложил последние наставления Зосимы со словами самого старца и его брата Маркела. Достоевский писал об этой части, содержащей рассказ Зосимы: «А главное – тема такая, которая никому из теперешних писателей и поэтов и в голову не приходит, стало быть, совершенно оригинальная. Для нее пишется и весь роман…» [Достоевский 30-1: 68]. Дело, однако, в том, что рассказ Зосимы удален от читателя на четыре, а может быть, и на пять (в зависимости от того, отделяем мы Достоевского от автора или нет) повествовательных уровней.
И в «Мельмоте», и в «Братьях Карамазовых» есть некая центральная часть или ядро, скрытое под многими слоями повествования. Это метафизический диалог между хитроумным героем – представителем дьявола – и невинным, гораздо менее опытным защитником веры в добро и в Бога, который не столько говорит, сколько слушает. Подчеркивая сходство между этими двумя фрагментами – «Повестью об индийских островитянах» и «Легендой о Великом инквизиторе», – я не хотела бы преуменьшить важные различия между ними. «Повесть…» функционирует отчасти как роман, любовные отношения между Мельмотом и красавицей Иммали, выросшей на отдаленном острове в состоянии блаженного неведения о мире и в гармонии с природой. Она страстно влюбляется в сатанинского незнакомца, который появляется в ее саду и передает ей знания, а вместе с ними – познание страдания и зла. (Важно также отметить, что все это напоминает произошедшее между «смешным человеком» и обитателями его Эдема. Как мы видели, они также полюбили сатанинского пришельца, явившегося в их сад и научившего их любить красоту лжи.) Повествование в «Повести об индийских островитянах», как и в «Легенде о Великом инквизиторе», приобретает оттенок мифа, но если о «Повести…» можно сказать, что она напоминает в общих чертах «Потерянный рай» Джона Мильтона (1667,1674), то «Легенда…» сходна с более доктринальным «Возвращенным раем» (1671), где основной сюжет не имеет романтического колорита, а акцентирует внимание на трех искушениях, предлагаемых дьяволом Христу.
Однако, несмотря на эти фундаментальные различия, «Повесть…» и «Легенда…» выполняют одну и ту же роль – метафизического центра романа. В обоих случаях ожесточенный старик излагает свое пылкое и вместе с тем рассудочное объяснение того, почему он отверг Божий мир, и тем самым выражает свое презрение к большинству человечества. Мельмот обвиняет людей в преднамеренном и ненужном выборе – причинять страдания себе и друг другу. Великий инквизитор подчеркивает слабость обычного человека и его неспособность принять все последствия свободы воли и ответственности. Но оба выражают циничный, пессимистический взгляд на человечество, выдавая себя за людей, сделавших иной выбор. При этом оба обращаются в своих монологах к «доброму сердцу» – к герою, представляющему Божий мир. В рассказе, служащем рамкой для «Легенды…», Иван высказывает свои убеждения, обращаясь к Алеше, которого все считают ангелом. Великий инквизитор адресует свой монолог самому Христу. И демонический Мельмот, и Великий инквизитор, похоже, чувствуют иногда странную любовь к Богу, чьи творения они отвергли. (Хотя Иван также говорит о