…Это случилось в мартовские дни 1999 года, когда натовские самолеты начали бомбить Югославию. В каждый выпуск новостей я бросалась к телевизору, ожидая ободряющих известий. Но ничего утешительного не было, и вид крестьянских жилищ, превращенных в свалки стройматериала, покалеченных людей, мяукающих бездомных кошек причинял мне почти физическую боль. Война не давала покоя. Сны стали рваными, тревожными, темными. Днем все валилось из рук. Я варила пресные, несоленые обеды, без любви стирала и пылесосила, и все забывала спросить Артема, где и с кем он гулял (шли весенние каникулы), и почему у него опять грязные кроссовки.
Поздним вечером одного из таких дней я мчалась на маршрутке в аэропорт Домодедово.
Ночная дорога была пустой, узкой и казалась опасной. Словно в сказке про серого волка, мелькали по обочинам выхваченные светом фар темные елки, смутно белели тонкие стволы берез, потемневший снег мрачным серебром горбился на прогалинах. Мы неслись в безмолвии, подминая зернистое полотно дороги, оставляя позади дорожные знаки и рекламные щиты. Здесь, в салоне, установился временный, спасающий уют — мы ехали в полумраке без света и разговоров; и все были объединены теплым прибежищем, мыслями о дороге, о встречах и расставаниях, и еще о том, что больше никогда не увидимся, и день этот никогда не повторится, так же, как и тысячи прожитых ранее.
На автостоянке, пока машина заполнялась пассажирами, женщина, сидевшая позади меня, разговаривала по мобильному телефону.
— Стасик, ты поел? — Голос у нее был командный, поставленный, говорила она громко, не смущаясь воспитательного момента. — Стасик, еды полный холодильник. Английский повторил? За компьютер не садись, пока не выучишь спряжения. Я буду часов в двенадцать. Еду в аэропорт, надо встретить самолет. Стасик, целую. Стасик, все, все. Целую.
Пока она прятала телефон, я, чуть повернувшись, рассмотрела ее. Офисная дама — блондинка с умасленным кремом лицом, тугими щеками, неестественно большими губами. Одета в дорогую кожу… Я укорила себя — где сейчас Артем? Неизвестно. Выскочила из дома, не дождавшись. И дверь захлопнула, по рассеянности оставив ключи в квартире. Это раздражало, тревожило.
Парень, что сидел напротив, клонил буйную кудрявую голову, время от времени вскидывался и требовал: «Шеф, поехали, а?» Водитель нервно курил поодаль, ждал. Парень был выпивши, от него хорошо, сладко пахло дорогим коньяком и сигаретами; он был модно одет, молод, силен, с правильными, немного наивными чертами лица, слегка размытыми, расслабленными хмелем. Мне казалось, что пассажиры, как и я, смотрели на него с сочувствием и нежностью.
Наконец все собрались и мы двинулись в путь, пробираясь по московским улицам. Парень все клонил голову и покачивался в такт каждому движению машины. И вдруг я подумала, какой странно ограниченной и в то же время наполненной стала моя жизнь. Река нашла свое русло. Многое закрылось для меня, еще больше пройдет мимо, не коснувшись сердца. Мир, такой великий, непостижимый, многообразный, сузился в моем сознании до одного дома, да нескольких улиц, да сада-огорода, да родных людей. А он, оказывается, населен еще кем-то. Вот этот симпатичный парень. И еще есть много красивых, умных мужчин, очень достойных, до которых мне совершенно нет никакого дела. Странно. Странно чувствовать, что в необъятном мире лучше всех твой Костя, которого ты любишь и которому никогда не найти замены. Маршрутка уже неслась по мрачной загородной дороге, обставленной хмурыми перелесками, похожими на декорации; все молчали; и никогда прежде я так остро не чувствовала значимость и невосполнимость отдельной человеческой жизни. Никогда прежде я не ощущала такой непонятной и тоскливой опасности. Уходила ли я от нее? Бежала ли навстречу?
Я ехала в Домодедово по наитию, по смутному предчувствию, по неосознанному, но властному зову.
Сама себе я часто кажусь безвольной и бессильной, покорной и податливой, вроде весенней травы. И жизнь моя, наверно, пройдет незаметно и буднично, как очередной газонный сезон. Но иногда мне чудится, будто я слышу нематериальные, неземные токи, и тогда я «выпадаю» из привычного состояния, не принадлежу себе и, словно лист по ветру, лечу по воле незнаемых сил в новые, быть может, погибельные для меня края. Ехала я сейчас спасать или спасаться? Последние повороты перед аэропортом, тусклые крыши автомобилей, выстроенные на стоянке в аккуратные ряды, огни большого здания, гул самолетов. Мы приехали.
На что я надеялась? Не знаю. Костя мог быть сейчас здесь (что мало вероятно), а мог и не быть. Рейс 477-й — кажется, на восток. Время я знала приблизительно, справочная на мои вопросы либо отмалчивалась, либо отвечала с обескураживающей грубостью. Костя прилетал сегодня же, с юга, мы не виделись неделю, достаточно, чтобы зверски заскучать, захлопнуть дверь, не дождавшись Артема, и бежать, позабыв приличия, в Домодедово.
Регистрация на безымянный 477-й рейс только что началась у десятой стойки. Девушка в окошке скучала, листала скрепленные бумажки то в одну сторону, то в другую. Глаза у нее были подведены синим карандашом, и ресницы синие, и пилотка, и китель… Вспыхивали и гасли красные точечные табло, где-то у самого потолка громкоговоритель прокуренным женским голосом объявлял вылеты и посадки; сначала на русском, а потом на английском, и от частого обыденного употребления иностранные слова стерлись, потеряли вкус, как давно жеваная жвачка.
Одна, одна, потерянно и напряженно вздыхала я у стены, а вокруг двигался, дышал, действовал аэропортовский организм; рядом паковали вещи — сумки, баулы, чемоданы; из буфета пахло синтетическими сосисками, над огромным самоваром поднимался пар; где-то плакал ребенок — так тонко и бесхитростно, как плачут только младенцы. Я взглянула на часы и постаралась себя уверить — Артем уже дома, и в этой части моей жизни все хорошо.
Среди обитателей аэропорта было много кавказцев. Преимущественно мужчины лет тридцати — сорока, в турецких кожаных куртках, в турецких же брюках без стрелок, не требующих особого ухода; небритые, с красными, воспаленными глазами. Кто-то гортанно, быстро, громко разговаривал, бурно жестикулируя, кто-то смеялся заливисто, долго, ахающим смехом, кто-то, на мой взгляд совершенно бесцельно бродил по залу, многие чинно стояли в регистрационных очередях, дремали на скамейках вдоль стен, роились в буфетах. Кавказцев было никак не меньше половины всех присутствующих. Почему-то это наблюдение стало мне неприятно. Ну десять, двадцать, тридцать человек, но не столько же? Местные держались отчужденно-вежливо, сторонились этнических групп. Кавказцы же, напротив, вели себя по-хозяйски уверенно и свободно. Я подумала: а хорошо ли было бы, если половину присутствующих составляли бы не кавказцы, а китайцы? Или негры? С ума сойти, негры ходили бы по аэропорту, блестели зубами, размахивали черными конечностями, что-нибудь орали. Насколько я знаю негров, они очень наглые, когда их много. Нет, пожалуйста, пусть они будут — один или два, или несколько. Но не половина же! Я с грустью отметила, что я — законченная расистка, и продолжала размышлять. В самом деле, разве люди не должны жить там, где родилась? Неужели в каком-нибудь негритянском селении аборигенам понравится, что половину их хижин займут белые люди? Чего их носит по свету, этих негров, в смысле кавказцев? Вот убей меня, я никогда не смогу полюбить негра. Ну не дано. Некоторые могут. А я не смогу. То есть я их, конечно, люблю абстрактно, «общечеловечески», и пусть у них в Африке не будет ни голода, ни болезней, ни засух, ни наводнений, но дальше… Сказано же: «Все люди — братья». Вот именно, братья, а не мужья и жены.