– Я вынуждена вас перебить, – сказала д-р Холичек. – И что же, газеты ничего не напечатали?
– А что бы они могли напечатать? Что последний руководитель ССНМ[45]разбогател, распределяя заказы для строительных фирм, так это и без них известно всем и каждому. Все бывшие партфункционеры стали удачливым и предпринимателями, создают новые рабочие места, размещают повсюду свою рекламу… Зачем же газеты будут гавкать на них? Что прошло, то прошло! – сказала Рената Мойрер. – Нойгебауэр просто хотел быть уверенным в том, что я не попытаюсь оспорить свое увольнение «по производственным причинам», поэтому он хоть сразу выдал мне выходное пособие. Дома Эрнст приветствовал меня бутылкой шампанского. Я от обиды совсем уж было собралась подать на развод. Через два месяца я нашла себе новую работу, в Штутгарте. Эрнст называл меня предательницей. Не в политическом смысле, конечно. Он мне звонил ежедневно, по два, по три раза – в месяц набегало марок шестьсот-семьсот, полное безумие! А ведь он мог бы и сам приискать себе работу. В «Помощи ученикам», например, его бы охотно взяли. Он всегда хорошо преподавал, этого у него не отнимешь, да никто этого и не оспаривал. Но предлагать себя в качестве работника, рассылать свои резюме – он считал, что это ниже его достоинства. Вообще он вдруг начал слишком уж носиться с чувством собственного достоинства и со своей гордостью. Все формуляры для ведомства социального обеспечения заполняла я. Каждый год заново. Это может довести до белого каления, я нисколько не преувеличиваю – до белого каления. Они даже хотели знать, сколько зарабатывает его отец, который погиб в войну и которого Эрнст никогда не видел! В конечном итоге они знают о нас больше, чем в свое время – Штази.
– Мама, – запротестовал Мартин, – только потому, что они сидят в том же здании, где раньше…
– Да, все одно к одному. И неслучайно они до сих пор сидят в бывшем особняке госбезопасности… А потом Эрнст стал жаловаться на свои болезни: ревматизм, шум в ушах, лихорадку. Вернувшись от врача, он посмотрел на меня с таким удрученным видом, что я сразу подумала: рак или что-то подобное; неудивительно, что к нему это прицепилось. И тут Эрнст говорит: «Здоров. Даже в легких ничего не нашли». Он обиделся, когда я посоветовала ему сходить к психиатру. – Рената взглянула на бумажный носовой платок, который сжимала в руках.
– Мы с ним играем в шахматы, – сказал Мартин, – раз в неделю. Он хочет только играть в шахматы, больше ничего.
– И вы не разговариваете?
– Разве что о какой-нибудь ерунде. Я не хочу касаться болезненных для него тем, а он – болезненных для меня, хотя на самом деле таковых не существует. Вот только когда я крестился… Он воспринял это, как если бы я вступил в ХДС, как если бы перебежал на сторону врага – на сторону «исторических победителей».
– Вы его совсем не расспрашивали?
– О чем?
– О том, что он натворил… – сказала Рената Мойрер. – На лестнице биржи труда – там, где в пролете натянута сетка и на ней валяется красное кашне, чтобы каждый посетитель видел его и задумался, прежде чем попытается покончить с собой; так вот, там мы однажды нос к носу столкнулись с Шубертом – ведь я часто сопровождала Эрнста, когда он еще заглядывал на биржу труда. В отдел социального обеспечения он вообще не ходит один. Туда мне так или иначе приходится ходить с ним.
– И что же, ваш муж заговорил с герром Шубертом?
– Такая возможность не представилась. Шуберт тут же убежал. Он хотел, чтобы его статус «пострадавшего от политических репрессий» был закреплен соответствующим документом. Впрочем, мы этого точно не знали. Он не желал с нами разговаривать. Комично – кого там только не встретишь… Я всегда вспоминаю о том лестничном пролете, когда слышу о сети социального вспомоществования.
– О пролете, затянутом сеткой, – пояснил Мартин.
– Потом мы обычно заходили в «Фолькштедт», чтобы выпить кофе и съесть по пирожному-безе с клубничной или крыжовниковой начинкой. «Фолькштедт» был единственной роскошью, которую мы себе позволяли. Оттуда мы сразу возвращались домой. И тем не менее Эрнст опять начал вести календарь-памятку. Он хотел знать все, что ему предстоит, за месяцы вперед. Я садилась с ним как с ребенком, который хочет объяснить маме свое школьное расписание. Когда я спрашивала его о чем-то, он первым делом доставал свой календарь и заглядывал туда. «Подходит», – говорил он и записывал точное время, адрес, имя и фамилию, даже если собирался всего-навсего навестить Мартина. Я однажды спросила Эрнста, неужели после восемьдесят девятого года не произошло ничего такого, о чем ему было бы приятно вспоминать. Он посмотрел на меня и сказал: «Я никогда не любил вспоминать ни о чем, что пережил один», – как будто не было детей и меня, как будто мы все вообще не существовали.
– А ему интересно смотреть телевизор? Он читает, ходит гулять? Или что он вообще делает?
– Раньше он всегда читал детям книжки Фаллады, «Истории из Муркеляя» или «Фридолина, храброго барсука». На день рождения я подарила ему двух волнистых попугайчиков. Он хотел научить их говорить. Возможно, они для учебы слишком стары. Но он воспринимает это как личную обиду. Он теперь воспринимает как личную обиду абсолютно все. Один раз не распустились тюльпаны, которые я принесла домой. Так вот мне пришлось тайком купить новые, иначе он бы подумал, что это из-за него. И он стал ужасно педантичным. Едва заканчивался ужин, как он уже накрывал стол к завтраку, и беда, если, воспользовавшись каким-нибудь стаканом, я не споласкивала его тотчас же. А как шумно он теперь ел… С чавканьем и пыхтением. Раньше такого не было. А потом началась санация. Возможно, она принесла ему какое-то облегчение. Мы всё накрыли простынями. Квартира выглядела как рабочий кабинет Ленина. Эрнст даже шутил по этому поводу. В первые дни он только путался у всех под ногами. Но когда оговоренный срок прошел, а ремонт еще не закончился, состояние Эрнста явно ухудшилось. Эрнст требовал, чтобы рабочие, входя, снимали ботинки, каждые пять минут подтирал за ними пол, потом вообще перестал открывать им дверь. Они уже закончили работу в соседнем подъезде, а у нас все еще оставались непокрашенными три окна. Мне пришлось взять отпуск, чтобы они могли попадать в нашу квартиру. Когда же ремонт завершился, Эрнст заявил, что новые жильцы, которые въехали в наш дом после санации, якобы нарочно пачкают половик у нашего порога. Он часами караулил у глазка и распахивал дверь, когда кто-нибудь проходил мимо. Дети забрасывали нам в окна или на балкон мусор и дохлых мышей, потому что боялись моего мужа и мстили ему.
Зазвонил телефон. Д-р Холичек несколько раз повторила: «Да… Хорошо», – а когда повесила трубку, сказала: «Прошу прощения».
– Соседи над нами – совсем неплохие, – рассказывала Рената Мойрер, – только весь день сидят дома, а они люди молодые. Они даже приглашали меня к себе в гости. Музыка у них играла негромко. Если бы не басы. Но ведь у нас как – стоит положить руки на обеденный стол, и уже это за стенкой слышно. Эрнст целыми днями не вылезает из своей норы и реагирует на все как дикий зверь в клетке, которого дразнят. Рано или поздно что-то должно было случиться. Я же понимаю. Для этого не надо быть ясновидящей.