сезону, к новым туристам, и я старалась помогать им в торговом зале. Мне, Насте, Гаммеру и Глебу было не до Смирнова. К тому же мы не понимали, как дальше решать его головоломку.
Мама ещё в марте отказалась от идеи вырастить домашние огурцы, и огурцами заинтересовалась бабушка. Она забрала у мамы семена, оборудовала для них нечто вроде теплицы в своей спальне на втором этаже и всё крутилась вокруг них с пульверизатором. Дедушка чуть с ума не сошёл и ночевал на кушетке в папином кабинете. К счастью для него, бабушка посадила огурцы в тяжеленные вёдра, заполненные компостом и листовым перегноем, а вёдра поставила на балкон. Подруга посоветовала бабушке запустить в них парочку-другую дождевых червяков – сказала, что они будут рыхлить почву лучше любой лопатки и при этом не повредят корни. Накопать червяков бабушка не сумела и отправила меня искать их в магазине. На такое ответственное задание я не могла не позвать Настю. Она только обрадовалась шансу отвлечься от дизайнеров тёти Вики. Настя вообще не понимала, зачем им переделывать домашнюю лестницу, однако предпочла лишний раз с мамой не ругаться.
После школы мы заглянули, наверное, во все сельскохозяйственные магазины Калининграда. В каждом нам попытались всучить маточное поголовье, то есть громадную упаковку на пару тысяч червей, а продать пять-шесть штучек отказались. Наконец мы купили их в рыболовном магазине. Настя пришла в восторг от идеи выращивать огурцы на балконе и с разрешения бабушки Нинель сама положила в ведро первого червяка – затаившись, наблюдала, как он оживает и начинает вгрызаться в затвердевшую почву.
На следующий день я выполняла уже папино поручение. Он торопился закончить статью для немецкого журнала и не успевал зайти к своему знакомому, художнику Карпушину. «Ратсхоф» выпускал серию открыток с репродукциями калининградских художников, и папа давно хотел включить в неё какую-нибудь работу Карпушина, но тот всегда отказывался, а вчера вдруг позвонил папе и сказал, что разрешает сфотографировать своё новое полотно. Нужно было зайти к нему, пока он не передумал. Папа доверил мне зеркальный «Никон», штатив и осветительный набор. Я пользовалась ими в прошлом году, когда папа поручил мне съёмку старенькой виллы на Чапаева, правда, фотоаппарат и прочее оборудование за меня носил Гаммер. Сегодня Гаммер занимался мопсами, и я опять позвала Настю. Нет, я бы сама всё утащила, но с детства боялась Карпушина и понимала, что без Насти не решусь подняться к нему в комнату. Не сказать, что он был страшный или какой-то слишком уж неприятный, однако меня маленькую пугали его острый взгляд и манера посмеиваться себе под нос.
– Серьёзно? – спросила Настя, когда я призналась ей, что до сих пор боюсь Карпушина. – Пусть попробует посмеяться себе под нос! Пока я рядом, его острый взгляд притупится, поверь. И не таких притупляли.
Мы встретились на Кирова и вместе пошли к Верхнему пруду, бывшему озеру Обертайх, где восемь веков назад тевтонские рыцари разводили своих рыбок. Я любила и само озеро, и лежавший к северу от него район Марауненхоф – там на улице Лермонтова жил Карпушин. В Марауненхофе, застроившемся примерно в одно время с Амалиенау, и сейчас угадывалась старая планировка с центральной улицей, двумя площадями и множеством маленьких улочек с виллами. Виллы там ещё встречались немецкие, но за последние годы появилось и немало современных домов – хозяева отгородили их высокими заборами, а на заборах повесили таблички охранных предприятий. Попадались в нынешнем Марауненхофе и развалки вроде горевшей, лишившейся крыши и окон виллы на Тельмана у круглой площади. На самой улице Тельмана, как и на большинстве других улочек района, уцелела брусчатка. В Марауненхофе её было особенно много, и машины задорно громыхали по волнистым брусчатым перекрёсткам. Раньше я гуляла тут и с грустью думала, что однажды брусчатку в Марауненхофе заменят асфальтом, как это случилось на улице Тысяча восемьсот двенадцатого года – там она сохранилась лишь на крохотном пятачке у пожарной части. Хорошо хоть, улицу Грига пока не тронули, но из года в год булыжные мостовые Кёнигсберга покрывались асфальтом Калининграда, и туристам всё сложнее было узнавать городские улицы на папиных открытках.
Словно угадав мои мысли, Карпушин встретил меня жалобами на участь местных реставраторов, которым негде купить известь – такую, чтобы три года пролежала в ямах под трёхсантиметровым слоем воды. Только такая известь, по словам Карпушина, была густой, как сметана, и хорошо ложилась на стены домов. Ездить за ней приходилось в Польшу.
– Безобразие, – кивнула Настя.
Карпушин с подозрением покосился на неё и вернулся к лежавшей перед ним раме, принялся бережно подкрашивать её уголки тоненькой кисточкой. Художник часто жаловался на всё подряд и говорил вкрадчиво, настойчиво, будто обвинял конкретно своего собеседника, даже если собеседником тот оказался случайно, а речь шла о каких-нибудь чиновниках-взяточниках или протекающей крыше. Этим-то Карпушин меня и пугал, как пугал чудаковатой манерой при встрече с ходу продолжать никогда не начинавшийся разговор.
– Я за картиной, – сказала я тихонько.
За спиной Карпушина шумело радио, и он меня не услышал.
– Мы за картиной, – громче сказала Настя.
Настя пришла боевая: стрелки нарисованы, хвостик затянут. На ней сегодня были оранжевые кроссовки на толстой подошве, жёлтые штаны «Хелли Хансен», жёлтая фланелевая кофта, а на правой руке красовался браслет из янтарных бусин – настоящая боевая канарейка, с такой хоть форты штурмовать. Рядом со мной, одетой в растянутые джинсы и толстовку оверсайз, Настя выглядела заострённой, решительной.
– Да-да, – пробурчал Карпушин. – Знаю, за картиной. Вон она. Ищите «Блютгерихт».
Настя, вздохнув, огляделась. Карпушин жил на втором этаже старенькой виллы. Её прежние комнаты в советские годы превратились в отдельные однокомнатные квартирки, и свою квартирку Карпушин всю завесил полотнами, большими и маленькими, в рамах и без рам, пейзажными и портретными, потемневшими от возраста и с лоснящимися мазками невысохшей краски. В редких промежутках между полотнами виднелись гипсовые маски и простенькие дипломы вроде диплома «за высокий профессионализм в подготовке учащихся к I открытому фестивалю детского творчества „Балтийская муза – 2002”». Мебель и дощатый пол были заляпаны краской, припорошены пылью, а в центре стоял чистенький столик с белоснежной скатертью, медным чайничком и букетом из веточек форзиции, сейчас расцветшей по всему Калининграду. Столик будто выпорхнул с одной из безмятежных картин Карпушина и, наверное, служил ему для натюрмортов.
– И где… – начала Настя.
Я не дала ей договорить – пальцем показала на нужную картину. Я хорошо представляла «Блютгерихт» по открыткам издательства Штенгеля и сразу узнала пышную обстановку Большого зала с громадными бочками