Лёля считает, что жить надо в новой квартире. А идеально — в собственном доме. Чтоб вокруг участок земельный с забором и ни над головой, ни под ногами, ни через стенку — ни одной человеческой души. Живёт, правда, Лёля большую часть жизни в обычной — далеко не новой — квартире. Живёт и считает, что жить в ней нельзя. И сожалеет, что нет у неё возможностей дом собственный приобрести в своё личное безраздельное пользование.
Когда она ходила замуж за организованного преступника, у него, само собой разумеется, был свой дом. И не один. Но это были всё-таки его дома, а не Лёлины, и его так быстро отправили к праотцам и прадедам, что получить удовольствие от обособленной, закрытой от других, жизни Лёля не успела. Получение удовольствия, оно тоже времени требует. А получение удовольствия от определённого образа жизни требует длительного времени, протяжённости. Жизни, можно сказать, оно требует. Иногда всей, иногда части.
И я склонен верить Лёле и её теории о любви, нелюбви и злобе. А может, мне просто хочется надеяться, что ни она, ни я не виноваты в нашей жизни, и что если бы мы жили не тут, мы жили бы и не так. Обычное распространенное заблуждение. Присущее, к слову, всем без исключения эмигрантам. Особенно будущим эмигрантам. За чем люди едут в другую страну? За другой жизнью. А жизнь другой может, конечно, быть, но редко. А часто — жизнь везде одна и та же. Потому что она, как и наши могилы, не снаружи нас, а внутри. Известно это давно, но всё ещё не всем. Потому что не все прочли в юношеском любознательном возрасте умные книги умного дяди по фамилии Шопенгауэр. Да если бы и прочли. Умные книги не до всех доходят. А уж их глубокий смысл — и подавно. Он доходит до тех, кому нужен, а кому не нужен, до тех он и не доходит понапрасну. Значит, правильно всё устроено. В этой части нашего человеческого сознания. К сожалению, и тут не без хаоса. Хотя — почему к сожалению? К счастью.
Я знаю или, конечно, знал одного человека, заявлявшего, что он понял глубокий смысл. Не чего-то смысл, а в целом. Глубокий смысл как таковой. Вскоре после этого своего заявления человек выпил и, веселя компанию, выпрыгнул в одежде и обуви с прогулочного катера. Забыл, что плавать он совсем не умеет. Был у него такой существенный пробел в физическом воспитании. И, я так думаю, хорошо, что он не поделился со мною или с кем-то другим своим знанием и пониманием глубокого смысла. Так неосторожно и опрометчиво им понятого. Ему бы от делёжки легче не стало, а мы, те, с кем он вздумал бы делиться — могли совершить что-нибудь непредвиденное и себе во вред. Вдруг и мы спрыгнули бы в воду с катера? Или откуда-нибудь ещё спрыгнули бы. С катушек, допустим. Правда, с катушек я и без смысла, похоже, скоро спрыгну. Или тихо сойду. Для этого мне достаточно Лёли. И никакого смысла в добавление к ней не нужно. Я и так, похоже, зациклился на том, что она меня выставила. И всё время возвращаюсь к тому же самому. И это, видимо, сдвиг по фазе на одном слове и одном событии.
Я ловлю себя на том, что постоянно вспоминаю о «выставлениях». О недавних и о тех, что случались Бог знает когда и по самым разным причинам. Например, зимой, в разгар эпидемии гриппа и иных простудных заболеваний. Лёля всегда заболевала первой, и болезнь протекала у неё тяжело и остро. С температурой под сорок и с кашлем изматывающим, и с упадком сил практически до полного их отсутствия. И, естественно, она в такие нездоровые периоды начинала всецело от меня зависеть, а я начинал за ней ухаживать, как за маленькой, получая, врать не буду, от её беспомощности удовольствие. И это моё удовольствие, и свою зависимость от меня, и собственную беспомощность в моих глазах — всего этого Лёля перенести не могла. И заболев гриппом, тоже меня выставляла. Максимум, на третий день. А то и на второй. И сама, в одиночестве, перемогалась, своей силой воли обходясь и ни у кого в долгу не оставаясь. Это было самое обидное. Когда тебя выставляли за то, что помогал и ухаживал. Это тоже подталкивало к нехитрой мысли, что от Лёли придётся таки уходить. Всё равно придётся. Рано или поздно. Но — придётся.
Как только я пришёл к выводу, что с Лёлей надо завязывать и что это не жизнь, мне совсем перестало везти с женщинами. Я, значит, пытаюсь найти Лёле замену хоть какую-нибудь, а мне навязчиво попадаются жёны, не изменяющие своим мужьям. Много таких жён. Я никогда не думал, что их так много. И все они не изменяют мужьям со мной. Как будто никого другого для этого подобрать не могут. Самое же неприятное в этом деле то, что выяснялась их похвальная верность и преданность только в постели непосредственно. Что становилось для меня совсем уж неожиданностью и сюрпризом. И зачем они шли со мной — для меня загадка. Для них, думаю, тоже. И вообще — зачем это всё было нужно? Зачем-то или просто так? И в устройстве всей моей отдельно взятой жизни «всё» — зачем-нибудь или от фонаря? Для создания ещё более густого хаоса, хаоса, из которого выбраться совсем невозможно? И, к слову, зачем я задаю себе все эти вопросы? И мне, и Лёле нормально и в хаосе. Нам в нём, по крайней мере, привычно. Точнее, мне — привычно. А Лёля в нём органично существует и вписывается в него без зазора. И сама хаос генерирует. Ну, в общем, сколько можно об этом говорить? О Лёле всё сказано. А что не сказано, она говорит о себе сама. Всем, кто попадётся под это дело. Под её желание говорить, в смысле. Потому что когда Лёля начинает говорить, она просто удовлетворяет свою потребность в произнесении слов. Слов, которые совершенно необязательно соответствуют действительности и правде жизни, и вообще необязательно хоть чему-нибудь соответствуют.
Сначала я думал, что Лёля любит приврать, совершенно бесцельно и беззаветно, из любви, так сказать, к искусству, как любят приврать от избытка и буйства фантазии многие дети. Потом мне казалось, что она клевещет на себя, а заодно, случалось, и на меня, и на всех, кто на язык попадётся. Но со временем я всё понял — Лёля освобождалась от лишних, накопившихся, невысказанных слов, слов, которые тяготили её, подкатывали и, в конце концов, вылетали из неё на свободу длинными и короткими очередями. И она не слишком соображала и задумывалась, в каком порядке эти слова ставить, потому что это словоизвержение не от неё зависело. И я перестал слушать Лёлю во время таких её припадков и приступов говорения, принимаемых многими за приступы откровенности. Когда на неё накатывало это желание, а под боком никого не оказывалось, Лёля вполне могла пойти и слушателя себе разыскать. Ей было всё равно, кто это будет. Лишь бы он имел уши и сидел спокойно. Конечно, найти такого слушателя было не всегда легко. Сидеть спокойно, слушая то, что спокойно говорила в такие минуты Лёля, не всем удавалось. А уж когда она доходила до своих бабьих, придушенных модуляций, которые резали не только ухо, но и все внутренности — тут нужны были особые нервы, нервы повышенной крепости и эластичности. Или любовь к Лёле нужна была. Любовь, которая слепа, глуха или, как минимум, невнимательна к очевидному.
Я долго не обращал внимания на Лёлины эти модуляции. Я их не слышал, а когда слышал, они казались мне проявлением скрытой экспрессии, эмоций, присущих только Лёле и никому больше не присущих. А когда отношения наши поустоялись, и мы пообтёрлись друг о друга, мне пришло в голову, что такими противными нотами в голосе у Лёли обозначается истерика. И словесный её понос, возникающий нечасто, но неожиданно и ничем не оправданно, тоже оттуда, от истерики. Истерики внутренней и не видной несведущему человеку. Только от невидимости истерика не перестаёт быть истерикой. Пусть выглядит она как угодно — разговором, злословием, монологом, откровением. У женской истерики много красок и видов. И я сейчас уже иногда думаю, что Лёля, спокойная, как скифская баба, Лёля — обыкновенная истеричка. И возможно, что меня выставляет она тоже в истерике. Сама находясь под её воздействием и не имея возможности от этого воздействия увернуться — так, чтоб хотя бы самой от себя не пострадать. Я думаю, для неё тоже все эти дела бесследно не проходят. И, может быть, она, выйдя из своей истерики, как из запоя, жалеет, мол, зря я всё это наговорила и наделала, но жалеет она задним числом и, значит, задним умом. Которым все крепки. И в тот момент, когда она так начинает думать, сделать уже ничего нельзя. Так как всё уже сделано. Я думаю, потом, после и в результате истерики, она и о том, что меня выгоняет — тоже жалеет. А не выгонять не может. Привычка.