В молодости Пинес погружал двадцать своих учеников — «Поднимайтесь поживее, дети, шевелите ногами, цветы жизни!» — на телегу, запряженную парой мулов, и вывозил их на весеннюю прогулку, которая продолжалась целых две недели.
Старый, вечно скептичный Зайцер как-то попросился в одну из последних таких поездок Пинеса. Он вернулся усталый и взволнованный, весь пахнущий дымом костров, растоптанными листьями и диким чесноком, рассказал, что было очень интересно, и заключил, что «сегодня уже нет таких учителей».
На горе Гильбоа[111]Пинес разучивал с учениками плач Давида[112], в Иорданской долине рассказывал им об истории Рабочего движения, в Эйн-Доре[113]читал им стихи Черниховского. Он показывал нам пахучие отметки оленей, семенные ловушки медовой орхидеи и липкие сети крестового паука, растянутые между кустами ладанника. Его маленькие посланцы собирали черепки древней посуды на курганах, яйца ящериц в полях, окаменелости в слоях известняка на холмах. Он сортировал все эти находки, составлял их каталог, раскладывал по коробкам и посылал профессорам в Иерусалим и Лондон. Ночами он выводил нас в поля, под усеянное звездами небо, чтобы дать послушать «пение жаб» и показать «небесные тела».
«Фейга умирала медленно, — рассказывал он, угощая меня чаем с коржиками. Потом с опасением посмотрел на меня, как будто сомневался, понял ли я. — Она была больна. Она перетрудилась. Не все могли вынести те условия. В те дни не всем было под силу выжить. А она еще и родила нескольких детей подряд. После Авраама — Эфраима, а на следующий год — твою мать Эстер. Организм не может так много напрягаться».
Я рассказал ему, как Циркин-Мандолина смотрел на фотографию бабушки.
— Они все трое ее любили, — вздохнул он. — Поклонялись ей и носили ее на руках. Но не так, как мужчина любит женщину.
— Фаня говорит, что они были как трое братьев и маленькая сестра.
— Скорее, как трое братьев и маленький брат, — задумчиво сказал Пинес. — Маленький брат, которого все обожают. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю, — ответил я.
Есть в строении моего грузного и плотного тела что-то такое, из-за чего людям кажется, что я немного туповат.
— Я знаю, как ты привязан к дедушке. Он действительно человек незаурядный. И я знаю, как тебе тяжело сейчас, без него. Но он любил другую женщину, и ждал ее, и воевал с ней всю свою жизнь. Сейчас ты уже и сам это знаешь.
— А почему тогда он женился на бабушке?
— Малыш, — улыбнулся Пинес, — это было решение «Трудовой бригады имени Фейги». Сегодня это выглядит как очередной их розыгрыш, но тогда — тогда даже такие вопросы решались голосованием. Когда я был в кибуце в Иорданской долине, мы решали на общем собрании, кому и когда разрешается забеременеть, и именно тогда я ушел из этой коммуны со своей Леей и двумя близнятками, которых она носила в животе. А в соседнем кибуце был большой спор, должны кибуцники говорить друг другу «доброе утро» и «добрый вечер» или это буржуазный пережиток.
Может быть, они боялись отдать ее кому-нибудь чужому. Или не продумали до конца. Да и она сама тоже не понимала тех отношений, которые у них сложились. Ведь они купались все вместе голышом в Киннерете. Этого никто не может понять, даже сами участники, даже наш большой специалист Мешулам Циркин. «Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах? Нисходил ли ты во глубину моря? Из чьего чрева выходит лед, и иней небесный, — кто рождает его?[114]— Он перенес руку на мой затылок. — Странный ты парень, — сказал он. — Иоси у нас просто маленький мужик, Ури всем напоминает Эфраима, а ты — сын стариков, миркинский сирота. Пошли, Малыш, я тебя использую. Пошли, поможешь мне в саду».
Эфраим ушел с цирковой группой Зейтуни, неся на плечах Жана Вальжана. Это произошло по окончании семидневного траура по моим родителям. Арабская граната, брошенная в наш дом, покатилась под мою кровать с шипеньем и дымом. Треск разлетевшегося оконного стекла разбудил моего отца, но, прежде чем он почуял запах тлеющего фитиля, понял, что происходит, и зажег свет, прошли драгоценные секунды. «Рыловский йеке» сгреб меня одним движением, которое закутало меня в одеяло, швырнуло в воздух и выбросило, как сверток, через окно, а потом всем телом упал на мою мать, которая во сне обняла его руками и ногами и улыбнулась.
Люди услышали взрыв, находясь в Народном доме, где все собрались на общее собрание. Обсуждался вопрос о замене нескольких центральных поливальных труб, и страсти кипели. Все разом вырвались из дверей здания и бросились на звук удаляющегося громового раската, на треск пылающих стен и на запах паленого мяса.
Когда они добежали до рыловского двора, все уже затихло. Коровы перестали реветь и вернулись к своим кормушкам. Дым развеялся. Далеко оттуда, в Берлине, так я себе представляю, неутомимый мститель Даниэль Либерзон проснулся, разбуженный ночным кошмаром, и закричал так громко, что его было слышно издалека. «Домой!» — вопил он, как ребенок, загадил брюки, сосал палец и ползал, как ящерица, по своей постели. Друзья закутали его в чистую простыню и убаюкали, покачав кровать, а наутро пришли двое шотландцев, которые знали множество языков и тайных дорог, чтобы сопровождать его в долгом возвращении в Палестину.
Кожаные тирольские штаны, свадебное платье, письма Эфраима к Биньямину — все сгорело. «Только обиженный плач ребенка слышался в темноте. Мы посветили фонарями и нашли тебя. Ты ползал полуголый по траве и весь был покрыт большими мотыльками».
Мне было тогда два года.
«Мы вырастим его вместе с Ури и Иоси», — сказал Авраам.
Но дедушка закутал меня в одеяло и взял к себе во времянку. Всю ночь он снимал с моего тела сажу и обжигающую пыльцу сожженных мотыльковых крыльев и вытаскивал осколки стекла из моей кожи, а наутро одел меня, и мы вместе пошли, чтобы стоять возле гробов, которые уже были выставлены в Народном доме, покрытые национальными флагами и черной тканью.
Рылов стоял у гробов ошеломленный, терзаемый чувством поражения. «Во всяком случае, они умерли в своей постели», — было единственным утешением, которое ему удалось хрипло выдавить из своих мозгов. Дедушка слабо улыбнулся.