Я как раз въезжал в пустыню, лежащую между Нидлсом и Барстоу, об этом, впрочем, я уже говорил. Было шесть часов прохладного, как полагается в пустыне, утра, и я сидел на подножке своего автомобиля в ожидании, когда охладится мотор. Эти остановки происходили с регулярными интервалами в двадцать или тридцать миль. Об этом я тоже уже говорил. Покрыв расстояние миль в сорок, машина моя сбавила скорость, будто бы сама подобрала нужный ритм, и что бы я ни делал, я не мог заставить ее прибавить ходу. Я был обречен ползти миль по двадцать — двадцать пять в час. Когда я доплелся до городка под названием Амбой, у меня состоялась спокойная, утешительная беседа с пожилым опытным жителем пустыни, воплощением мира, ясности, сострадания. «Да вы не беспокойтесь, — сказал он. — Попадете вы туда вовремя. Не сегодня, так завтра, никакой разницы нет». Кто-то спер у него ночью автомат, продающий арахис, а он ничуть не расстроился, отнес это на счет человеческой натуры. «Некоторые люди поднимают вас до королей, — сказал он, — другие ниже червя земляного опустят. Мы тут, наблюдая за проезжающими машинами, много чего узнали о натуре человека». Он-то и предупредил меня, что мне скоро выпадет участок в сорок миль, которые покажутся мне самыми длинными милями в жизни. «Я там раз сто проезжал, — сказал он, — и с каждым разом мили эти растягивались все больше и больше».
Как же он оказался прав! Так и должно было случиться вскоре после того, как я попрощался с ним. Только проехал я около пяти миль, как мне пришлось свернуть с дороги и погрузиться в состояние блаженного транса. Я угодил под некий навес из белой жести, и ничего мне не оставалось делать, как смиренно и терпеливо бездельничать. А на стене этого сооружения имелось написанное неразборчивыми каракулями что-то вроде номенклатуры автомобильного двигателя, тех его частей, неисправность которых приводит к повышению температуры. Судя по этому списку, вызвать у двигателя лихорадку или дизентерию могло такое количество вещей, что я удивлялся, как может даже прикоснуться к этому делу кто-нибудь, у кого нет диплома об окончании фордовской школы Автомобильной Чертовщины. Больше того, мне казалось, что все эти хрупкие, капризные, зловредные штуковины, упомянутые в списке, имеют отношение к моему шарабану Все! И сослаться здесь можно только на их дряхлость; так мне, во всяком случае, казалось. Хотя ведь и мой организм не всегда ведет себя послушно, а меня к устаревшей модели, как они выражаются, никак нельзя отнести.
Ну ладно, потихоньку-полегоньку двинулись дальше. «Не беспокойся!» — непрестанно приказывал я себе. А новые модели просвистывали мимо со скоростью семьдесят пять или восемьдесят миль в час. И вероятней всего, с кондиционером. Таким пересечь пустыню было делом плевым — каких-нибудь пару часов, а радио еще будет услаждать их все это время Бингом Кросби или Каунтом Бейси.
Я миновал Лудлоу в разобранном состоянии. Золото большими сияющими самородками лежало повсюду. Имелось еще и целое озеро замороженного за ночь сгущенного молока. А еще там были заросли юкки, а если не юкки, то финиковых пальм, а если не финиковых, то кокосовых — ну, и олеандры, и палисандры, и прочая, и прочая. Зной спускался с небес по наклонной, и выглядело это, словно лестница Иакова в рифленом зеркале. Солнце превратилось в алый глазок поджаренной до хруста глазуньи. Цикады очумело стрекотали, а таинственная птица почему-то перебралась из заднего моста ко мне под ноги и устроилась между сцеплением и тормозом. Все звенело и ныло, включая и маленькое фортепьяно и каллиопу, застрявшую где-то в кардане. Это была великая какофония жары и тайны, кипящего в двигателе машинного масла, шин, раздувшихся, как сдохшие жабы, гаек, выпадавших подобно испорченным зубам. Первые десять миль показались мне сотней, вторые — тысячей, а уж вычислить остаток пути было выше человеческих сил.
Я добрался до Барстоу около часа дня, пройдя в Даггете или в другом таком же гиблом месте еще один инспекторский допрос насчет растений, вшей, овощей. С четырех утра у меня ни крошки не было во рту, но есть мне не очень хотелось. Заказал себе рубленый бифштекс, отщипнул от него кусок-другой и запил охлажденным чаем. Сидя там, вовсю работая над письмами на всех языках, я заметил двух дам, в которых тотчас же узнал недавних постоялиц «Приюта Светлого Ангела». Они простились с Большим каньоном рано утром и, может быть, думали поужинать в Калгари или Оттаве. Я же чувствовал себя как получивший солнечный удар слизень. Котелок мой не варил, в нем все выкипело и ушло паром. Об Ольсене я, разумеется, и думать забыл. Я даже не мог вспомнить, как ни старался, откуда же я стартовал, из Флагстаффа, Нидлса или Уинслоу. И вдруг в памяти всплыла моя экскурсия в тот день — а может, это было тремя днями раньше — к Метеорному кратеру. А в какой чертовой дыре находился этот кратер? Я почувствовал, что слегка галлюцинирую. Бармен набивал льдом стакан. Хозяин ресторана тем временем, взяв водяной пистолет, расстреливал мух, облепивших входную дверь. Сегодня был День матери[46]. Стало быть, сегодня воскресенье. Я надеялся в Барстоу отсидеться в теньке до захода солнца. Но нельзя же торчать долгие часы в ресторане, не заказывая ни еды, ни выпивки. Я забеспокоился и надумал сходить на телеграф и отправить поздравление с Днем матери из Барстоу. Меня обдало жаром, едва я вышел из дверей. Улица — жарящийся банан, разящий ромом и креозотом. Дома обмякли, подогнули колени, грозя потечь клеем или глюкозой. Только бензозаправки казались способными выжить. Холодные, знающие свое дело, приглашающие зайти. Они выглядели безупречно и, казалось, слегка ухмыляются. Каково живется людям, их не касалось. Это были не их беды.
Телеграфная контора была на вокзале. Я отправил телеграмму, присел в тени на скамейку и поплыл назад, в год 1913-й, в тот же месяц, а может быть, и в тот же самый день, когда я в первый раз увидел Барстоу из окна сидячего вагона. Поезд и сейчас стоит на путях так же, как двадцать восемь лет назад. Ничего не изменилось, кроме того, что я протащил себя уже полпути вокруг земного шара и вернулся туда же. Достаточно любопытно, что ярче всего живут в моей памяти запах и вид апельсинов на ветвях деревьев. Особенно запах. Это как приблизиться к женщине, на встречу с которой ты и надеяться не смел. И другие вещи вспоминаются тоже, но там приходится иметь дело больше с лимонами, чем с апельсинами. Работа, которую я нашел неподалеку от Чула-Висты, — целый день под палящим солнцем выжигать кустарники в саду. Афиша на стене в Сан-Диего, объявлявшая о цикле лекций Эммы Голдман, — нечто такое, что изменило весь ход моей жизни. Поиски работы на коровьем ранчо под Сан-Педро, мысли о том, чтобы стать ковбоем, книг о ковбойской жизни начитался. Стояние вечерами на крыльце ночлежки со взглядом, устремленным к Пойнт-Лома, в сомнениях, понял ли я ту странную книгу из библиотеки в Бруклине — «Эзотерический буддизм». Я о ней вспомнил через двадцать лет в Париже и сдуру перечитал. Нет, радикально ничего не изменилось. Утверждения и подтверждения лучше, чем разочарования. Каким я был «философом» в восемнадцать лет, таким и останусь до конца дней своих. Душа анархиста, ум непредубежденный, свободный художник, вольный стрелок, флибустьер. Надежный в дружбе, надежный в ненависти, не терпящий всякие «ни вашим, ни нашим», половинчатость, компромиссы. Так вот, тогда мне не понравилась Калифорния, и у меня есть предчувствие, что она не понравится мне и теперь. Одна страсть уже испарилась — желание увидеть Тихий океан. К Тихому океану я равнодушен. Во всяком случае, к той его части, что омывает побережье Калифорнии. Венис, Редондо, Лонг-Бич — я ведь в них так и не побывал еще, хотя вот именно в этот хронологический момент нахожусь от них в нескольких минутах езды на машине, в целлулоидном городе Голливуде.