внутренней келье, мы узнаем то, что доказуемо и даже очевидно везде, от передних дворов до далеких высокогорий и девственных лесов, а именно, что персонифицированные боги удаляются или уже исчезли. Это касается и тех резиденций, которые считались неприступными, касается Земли вообще. Поэтому, повторимся, Ницше напал на верный след, провозгласив свой лозунг: «Бог умер». Он увидел теологическую связь мировой катастрофы с начинающимся грандиозным развертыванием человеческих сил.
Тем не менее нельзя сказать, что алтарь опустел, и молитвы больше не возносятся. Нельзя также ссылаться на вымысел верующих, до которых, как до отшельника, встреченного Заратустрой в лесу, еще не дошла весть. Следовательно, утверждение Блуа: «Dieu se retire»[106] – скорее соответствует положению вещей.
168
Блуа был до конца убежден в значимости церкви, хотя его произведение изобилует яростными антиклерикальными выпадами. Здесь также выявляется неизбежное расхождение его позиции с ницшеанской. Он соглашается с афоризмом: «При святом духовенстве народ благочестив, при благочестивом – добр, а при добром – нечестив».
И все же лучше доброе духовенство, чем никакого. У нас была возможность убедиться в этом путем наблюдений. Противостоя более или менее открытому атеизму государства и преследованиям с его стороны, церкви породили многих страдальцев, в том числе терпеливых, однако не породили ни святых, ни мучеников, ни радостных приверженцев, как это было в Японии в XVI веке, в пору больших гонений на христиан. Впрочем, в подобных суждениях следует проявлять осторожность: великому далеко не всегда сопутствует слава. К тому же мы не знаем, что происходило на Востоке.
Так или иначе, у нас существование церкви привело к тому, что зверства стали распознаваться как таковые повсеместно и без обязательного рационального обоснования. Теперь они скрывались, их уже нельзя было творить открыто и торжественно, как на римской арене или в древнем ацтекском поселении. Человека, даже не склонного к рефлексии, стало трудно убедить в их необходимости и еще труднее заставить участвовать в них с чистосердечным пылом, если для него существовали молитва и святыня.
В противовес этому планирование, сообразующееся с научными теориями и не смущаемое никакими метафизическими побуждениями, достигает абсолютной степени жестокосердия. Опирается ли оно на материализм преимущественно социологической или преимущественно биологической окрашенности – это не важно. Важно другое: сохранилось ли где-нибудь такое место, где чисто государственные соображения могут контролироваться с метафизической точки зрения. Не случайно любому большому кровопролитию должна непременно предшествовать атака на церкви.
169
Здесь, как и в других сферах, освободившийся от последних пут либерализм играет роль привратника, которую затем меняет, конечно же, на роль мученика. Яркий пример из новейшей истории – русские социалисты-революционеры, которым Ленин показал, почем фунт лиха. Мелодии а-ля Бомарше в итоге перерастают в какофонию. Как подметил Клаус Ульрих Лейстиков[107], «сначала бросают вызов королю, потом прячут лицо от швейцара». Опасность очень четко выявляет, где была борьба за свободу, а где наглость.
Поскольку мы переживаем метафизическое междуцарствие, в то время как в физическом мире, внутри промышленного ландшафта, разворачивается бурная деятельность, атака на церкви не несет никакой угрозы. Однако она скрывает в себе нечто самоубийственное для каждого, кому есть что терять в духовном, художественном и вообще культурном отношении.
Гердер утверждал, что мировая история служит нашему воспитанию. Эти слова никогда не казались такими правдивыми, как сейчас, когда мы оглядываемся на наше недавнее прошлое. На расстоянии картина, естественно, видится яснее, чем в непосредственном соседстве с происходящим. То, что в 1959 году Далай-лама бежал из своего дворца, было повсеместно и небезосновательно воспринято как угрожающий знак. Дурным предзнаменованием явились в 1938 году поджоги синагог. Такой огонь, как некогда греческий, неуязвим для воды и может быть потушен только кровью.
170
Мы говорим о церквах как об институтах, о грандиозных сооружениях, не имея в виду реликвии, которые могут в них храниться, но даже так, при внешнем взгляде, они обнаруживают чрезвычайную охранительную силу.
В здании, построенном на тысячу лет, ощущается больше надежности, чем в том, которое рассчитано на краткий человеческий век. Под мощными сводами первого время бежит медленнее – мы убеждались в этом не раз. А там, где время приведено в беспокойное движение, там, где оно горит, как у стены времени, люди хватаются за веру, как за спасательный плот. Оставим в стороне вопрос о том, является ли это услугой для церкви. В любом случае это ее заслуга, даже если никто из новых верующих не выйдет за нее на арену, как Поликарп.
То, что Шпенглер назвал «второй религиозностью», тесно переплетается с декадансом, что особенно заметно по новообращенным, среди которых становится все больше атеистов. Яркий пример – Гюисманс.
Существует не только вторая религиозность, но и второй декаданс. В первой фазе декаданс ускоряет катастрофу. Тончайшие умы, обессиленные ответственностью, отворачиваются от ведущих дисциплин, чтобы обратиться к эзотерическим и экзотическим вещам, следуя высшему игровому инстинкту. «Наоборот» Гюисманса дает богатейший материал для таких наблюдений. Несомненно, именно поэтому Платон не был рад видеть художника в своем идеальном государстве. В данном смысле Шпенглер выступает как последователь афинского философа.
Во второй фазе, после прохождения кульминационных точек, декаданс принимает замедляющий характер. Для Гюисманса такой точкой стала история с Буланже[108], едва не спровоцировавшая катастрофу. В этой фазе декаданс противится тенденции политизировать и приводить в движение все до последнего волокна. Однако, по сути, он лишь содействует ей своими проявлениями. Попросту говоря, если до полудня усталость вызывает опасения, то вечером она одобряется.
Гюисманс предвидел многое из того, через что другие прошли семьдесят лет спустя. В политическом отношении дух времени представлялся ему как демократический национализм, в художественном – как натурализм. Общее для них крепкое здоровье, лишенное всякого фона, было для него камнем преткновения, как и для Ницше, жившего в те же годы. В творчестве Гюисманса представлена вплоть до тончайших оттенков вся палитра декадентских красок. По прочтении романа «Наоборот» Золя сказал, что эта книга ведет в тупик. Так и есть, однако ее можно рассматривать не только с точки зрения целенаправленного движения вперед. При таком взгляде любая гавань оказывается тупиком.
Блуа тоже был лишь отчасти прав, когда насмешливо отозвался о Гюисмансе, друге своей юности, заметив, что роману «На пути» скорее подошло бы заглавие «В бездействии». Те слабости, которые он увидел, не непременны и не показательны для позиции Гюисманса. Гюисманс больше, чем Блуа, гармонирует с сегодняшней церковью, и она это признала.
Вторая религиозность не начинается с Гюисманса, но обретает в его творчестве актуальную форму. По сути, она всегда есть там, где вещи приходят в