не мог с ней не согласиться. Как люди тонкого ума, они ценили его и в других людях.
— Изящно обратил погребение в крестины, — ехидно отметил рыцарь.
Народ — и горожане, и селяне — сразу как-то оживились. Даже вышедшие за духовенством высшие орденские чины стали глядеть не так мрачно — очень уж, видать, среди всеобщего уныния и тревоги, хотелось поверить архиепископу.
Митрофан собрался было приляпнуть что-то свое, но великий магистр тихо сказал ему, что не надо больше речей, и все двинулись вниз, с горы. Путь предстоял нелегкий и длинный, но все единодушно шли скорбной толпой, словно принося покаяние Царице Небесной за совершаемое страшное дело.
Сначала — высшее духовенство с иконой, затем — орденское начальство, потом — снова духовенство, уже рангом пониже. Далее — церковный хор и братья-рыцари, а за ними — все прочие.
Длинная колонна змеилась вниз по извилистому серпантину, по направлению к крепости; казалось, из Фи-леримоса уходит его душа, а то, что случилось потом, выглядело страшнее, но, по сути, являлось лишь последствием произошедшего, как определенные манипуляции над трупом и обряд похорон следуют за смертью.
Храм окружили "лесами". Разбирали алтарную часть — самое святое место — и храмовую кровлю, причем делали это отнюдь не рабы-мусульмане или работники-греки, но сами рыцари, босые и облаченные во власяницы.
Частичному разрушению не подверглись греческий храм и скальная церковь Святого Георгия (последнюю вообще можно было только взорвать), однако все реликвии и богослужебные принадлежности были унесены, а престолы и жертвенники демонтированы. После этого взялись за крепость, которая отдавала столице орудия и боеприпасы. Подобное творилось и в иных местах, но речь сейчас пойдет не об этом.
Спуск с горы был долог, Элен отстала ото всех и решила передохнуть на поваленном бревне, куда, разумеется, тут же подсел и Торнвилль. Она то ли от усталости, то ли предчувствуя очередные нудные речи своего незадачливого ухажера, закрыла глаза.
— Элен… — тихо проговорил Лео, но она не отозвалась. — Я хотел бы поговорить с тобой.
— Опять все то же… — в отчаянии прошептала она. — Я удивляюсь, как тебе не надоест!
— Ты думаешь, мне это доставляет удовольствие? Увы, мне гораздо тягостнее все это говорить, нежели тебе слушать.
— Так не говори — и нам обоим будет лучше.
— Не поверишь, но не говорить — не менее тягостно. Меня всего жжет изнутри, из сердца вся кровь по капле вытекла. Ее уж там и не осталось почти…
— Сам льешь — не я пью, — усмехнулась Львица, чем придала Торнвиллю вдохновения на целый речитатив:
— Элен… меня по-прежнему сжигает любовь к тебе, и я был бы еще более настойчив в стремлении видеть тебя, говорить с тобой — просто всегда получается, что я всегда тебя расстраивал, что бы ни делал. И приходится ломать голову над тем, как же я мог вытоптать нежный росток, едва проклюнувшийся в бесплодной пустыне моей неутоленной страсти! Нет, только не подумай, что я ною — но силы уже на пределе. Память не отнять, она всегда со мной. Я живу не настоящим, но воспоминаниями о редких минутах твоей благосклонности — а ведь тяжело жить прошлым! Часто один брожу по тем местам, где мы с тобой, бывало, ходили, и думаю о тебе. Я все время думаю только о тебе! Назови меня хоть каким угодно дураком, но только это дает мне жизнь. Не подумай, что я преследую тебя ради удовлетворения каких-то своих амбиций — тысячу раз нет. Я не охотник за сердцами, которые затем разбивает. И я скорее убил бы себя, чем намеренно причинил тебе боль. Ты часто бежишь от меня… Но когда я вижу тебя хотя бы во сне, я чувствую счастье. Благо над снами ты, как и над памятью, не властна. Не властна в том смысле, что не можешь изничтожить их, но в то же самое время ты владеешь ими как единственная царица! Неужели и сейчас в моих словах ты прозреваешь ложь? Я… задыхаюсь без тебя, как рыба на песке. Не могу без тебя… Но это — не мольба о милосердии!
Лео вдруг раскипятился и еще яростнее продолжал свою пылкую речь:
— Просьба унижает! И я не прошу, а просто говорю: отдай мне свою руку и сердце — или одари хоть словом ласковым, хоть взглядом! Дай исстрадавшемуся сердцу глоток живительного счастья, умасти душевные раны елеем ласки и любви. Ведь ты — женщина! Вспомни о своем предвечном предназначении: дари жизнь и счастье своим существованием подобно тому, как солнце дает жизнь всей твари земной! Я люблю тебя, Элен! Хочу всегда быть рядом с тобой, защищать, помогать — нет, только не думай, что я считаю тебя слабой! Богиня! Время идет, и пока оно еще милостиво к нам, но что будет дальше — кто знает? Что нам уготовано? День счастья, год или целая жизнь? Почему ты заранее уверена, что ничего из этого не выйдет? Почему ты даже не желаешь попробовать? В любом случае лучше сгореть за час, чем тлеть век. Знаешь ли ты, прелестная дева, что такое огонь страсти?! Меня он не покидает, заставляя не находить себе места и сотни, тысячи раз пережевывать каждую нашу встречу и думать о каждом неверном слове или поступке, который тебе не понравился. Так неужели мое счастье на этой земле только и заключается в воспоминаниях о редких моментах, когда мне казалось, что клокочущая лава моей любви все же растопит ту ледяную оболочку, которой ты закрыла от меня свое божественное сердце! Мне все время кажется, что я делал что-то не то и не так, несуразно, или же не преодолел лишь какую-то малость, отделяющую Сизифа от вершины горы — я не знаю. Укажи мне путь, как завоевать твое сердце! Хочешь — мы отправимся на Кипр и обвенчаемся в храме Лазаря?!
Элен при этих словах заметно помрачнела, и это не ускользнуло от Лео.
— Не уверена, что расцветешь со мной? Но мы, как в арабской поэзии, соловей и роза. Он любит ее и, верный и преданный, каждую ночь поет ей свои любовные песни. И вот уже в порыве страсти он летит к ней, и ранит свою грудь о ее шипы, но, истекая кровью, не клянет ее, а напротив, рад, что приблизился к ней, хотя бы и ценой жизни, и в последний раз вдохнул пронзенной грудью ее небесный аромат. Я, правда, не знаю, каково отношение розы к соловью… но верю, что такое же. А без этой веры соловья