На следующий день после приезда в Женеву Лев нанес ей визит на виллу Бокаж, где она жила, недалеко от города, на берегу озера Леман. Ему нравилось появляться внезапно, неожиданно, немного театрально. Наслаждаясь изумлением, в которое поверг тетушку, ее растерянным и радостным выражением, он с порога закричал: «Я к Вам прямо из Парижа! Париж мне так опротивел, что я чуть с ума не сошел! Чего я там не насмотрелся… Во-первых, в ma maison garnie,[267] где я остановился, жили тридцать шесть ménages,[268] из коих девятнадцать незаконных. Это ужасно меня возмутило. Затем, хотел испытать себя и отправился на казнь преступника через гильотину, после чего перестал спать и не знал, куда деваться. К счастью, узнал нечаянно, что Вы в Женеве, и бросился к Вам опрометью, будучи уверен, что Вы меня спасете!»[269]
Александра выслушала его, ободрила, и Толстой почувствовал, что рядом с ней, наконец, обретет душевное спокойствие. Считая ее слишком молодой, чтобы называть «тетушкой», решает, шутя, впасть в другую крайность, и она становится… «бабушкой». Может быть, таким образом пытался более или менее сознательно защититься от влечения к ней? Связанный кровным родством, он испытывал во время их долгих разговоров с глазу на глаз двойное наслаждение – смотреть в глаза женщине и быть понятым сестрою. Между ними установилась влюбленная дружба, которой оба наслаждались. «Прелесть Александрин, отрада, утешенье. И не видал я ни одной женщины, доходящей ей до колена», – записывает Лев в дневнике 22 октября 1857 года, а под конец жизни скажет: «Как в темном коридоре бывает свет из-под какой-нибудь двери, так, когда я оглядываюсь на свою долгую, темную жизнь, воспоминание об Alexandrine – всегда светлая полоса». Она в своих «Воспоминаниях» отметит, что их чистая и простая дружба триумфально опровергала принятое ложное представление о том, что дружба между мужчиной и женщиной невозможна, что их отношения были особенными и каждый по-своему пытался заниматься тем, что могло бы облагородить жизнь. Александрин отрицала, что испытывала к племяннику чувство, которое волновало ее, но портрет Льва, набросанный ею, полон нежности: «Сам по себе он был прост, чрезвычайно скромен и так игрив, что присутствие его воодушевляло всех… Некрасивое его лицо, с умными, добрыми и выразительными глазами, заменяло, по своему выражению, то, чего ему недоставало в смысле изящества, но оно, можно сказать, было лучше красоты». И еще: «Как разбитое на куски зеркало, он отражал в каждом из них немного яркого света, данного ему свыше».
Увлеченные друг другом, тетушка и племянник больше не расставались: вместе совершали лодочные прогулки по озеру, изучали окрестности, устраивали пикники, занимались музыкой. Лев уже не понимал, весна ли это, полная цветов, или присутствие улыбчивой и мудрой тетушки поддерживало в нем бесконечную радость. «Как я готов влюбиться, что это ужасно, – читаем в дневнике. – Ежели бы Александрин была 10-ю годами моложе!»,[270] и забывает, что если бы ей было на десять лет меньше, сам попытался бы прервать эти отношения из боязни любовных осложнений. Воображение, пылкость и одновременно боязливость приводили к тому, что только с недоступными женщинами он чувствовал себя в безопасности, – отношения эти не могли завершиться браком, но и ничего порочащего в них не было. Самым большим очарованием Александрин были как раз десять лет их разницы в возрасте.
После нескольких дней, проведенных в Женеве, Толстой, по примеру тетушек, отстоял все пасхальные службы в церкви, сел на пароход и отправился вместе с Александрин в маленький городок Кларан, куда любимый им Руссо поместил действие «Новой Элоизы». В пятнадцать лет Лев носил под рубашкой медальон с его портретом и вот теперь мог увидеть места, где жил его кумир. «…Нельзя оторвать глаз от этого озера, от его берегов и…большую часть времени я провожу, любуясь этой красотою, либо гуляя, либо просто из окна своей комнаты», – пишет он 18 мая тетушке Toinette. Этот уголок, весь в зелени и цветах, будет удерживать его почти три месяца. Александра вернулась на виллу Бокаж, и, переписываясь, он немного флиртует с ней. Ему хочется постоянно напоминать о себе, забавлять ее, интриговать, заставлять беспокоиться. С одного берега озера на другой летят поэтические письма, смешные телеграммы, нежные записки. Иногда Лев сочиняет стихи, жалуясь, например, на ячмень, который вскочил у него на глазу, хочет, чтобы тетушка-бабушка приехала поухаживать за ним.
В Кларане он сблизился с несколькими русскими, среди которых был Михаил Пущин, брат знаменитого декабриста, друга Пушкина. За участие в восстании 24 декабря 1825 года Михаил был разжалован в солдаты и отправлен на Кавказ. Толстой говорил о нем как о чудесном, добром человеке, что, впрочем, позже не мешало обвинять его в хвастовстве. Точно так же о Мещерских он пишет 10/22 апреля, что они «хорошие люди», а 12/24-го, что «отвратительные, тупые, уверенные в своей доброте, озлобленные консерваторы». Еще одна новая знакомая, Карамзина, поначалу «славная», а затем «выработанная, поэтому тяжелая особа».
Критикуя представителей этого праздного мирка, Лев тем не менее с удовольствием принимал участие в их развлечениях. То с одними, то с другими совершал прогулки в экипаже или на лодке, пил чай в гостиничных ресторанах или с альпенштоком в руке отправлялся в дальние пешие походы. С пятнадцатого по двадцать седьмое мая путешествует с сыном своих друзей Поливановых, одиннадцатилетним Сашей. Взял с собой дневник и чистую бумагу. Рядом твердым шагом шел Саша и, опьяненный свежим воздухом, задавал слишком много вопросов, которые начинали раздражать Толстого. На ночь они останавливались в гостиницах, с рассветом снова пускались в путь. В Аване их одурманил запах нарциссов, мельник переправил через реку, в Интерлакене наслаждались свежим ржаным хлебом и парным молоком, в Гриндельвальде хлестал почти тропический ливень (Саша плелся позади), им пришлось полностью раздеться, прибыв на место, где Лев обратил внимание на хорошеньких служанок. На следующий день, после восхождения на ледник, вернулись в гостиницу, поужинали, но Толстой не мог заснуть и в полночь решил пройтись по галерее второго этажа, откуда открывался вид на горы при лунном свете. Мимо него проходила служанка, к которой он стал было приставать, но затем отпустил. Тут ему показалось, что другая, на первом этаже, подает ему какие-то знаки, он, не медля, спустился и схватил ее в объятья. Та начала вырываться, кричать и переполошила всю гостиницу. «Я поднял весь дом, меня принимают за malfaiteur[271]
…Говорили вслух с полчаса»,[272] – записал виновник происшествия, укрывшись в своей комнате. В Туне они с Сашей обедали с восемнадцатью пасторами, в Берне он решил, что пора жениться – но на ком; недалеко от Фрибурга растерянно смотрел на грязных, в лохмотьях детишек, большое распятие на перекрестке, надписи на домах, отвратительно размалеванную статую Мадонны над колодцем и остался совершенно равнодушен к виду с Жаманской горы: «Я люблю, когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух, и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда эти самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов, когда те самые листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу, составляют линию далекого леса, когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба; когда вы не один ликуете и радуетесь природой; когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, сцепившись, ползут коровки, везде кругом заливаются птицы. А это – голая холодная пустынная сырая площадка, и где-то там красивое что-то, подернутое дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы, не чувствую себя частью этого всего бесконечного и прекрасного целого».[273]