И все же, когда Джулия умерла, всего в пять месяцев, едва ли Джессика не призадумалась. Малышку убила корь, свирепствовавшая в Ротерхайте, — стоило уберегаться от заразной Деборы! Местный врач, уверенный, что Джессика, разумеется, переболела в детстве, сказал, что младенец получает иммунитет с материнским молоком и потому нет надобности в прививке. Корь перешла в пневмонию. Родители сидели возле кислородной палатки и беспомощно следили за тем, как в мучениях угасает жизнь их первенца.
Можно представить, какой шум поднялся в светском обществе, отвергнутом Ромилли. Молодую пару винили за то, что они сделали Джулию жертвой идеи, попытавшись воспитать беззащитное дитя в трущобах. Эсмонд отпугнул многих не только риторикой, но и повадками городского Робина Гуда: являлся вместе с Джессикой на ужин к людям, которых ненавидел, и громогласно обличал, и воровал из их домов. Без сомнения, Эсмонд считал аристократов фашистов законной добычей, и Джессика соглашалась. Но теперь общество отомстило им со всей жестокостью, до которой доходит сплетня.
Беда Джессики еще и в том, что в глубине души она, возможно, соглашалась со сплетниками. Ее мать с самого начала говорила, что девочка слабенькая, и даже Юнити сравнивала ножки Джулии с тонкими конечностями Марлен Дитрих. А уж представить, как люльку вывешивают за окно… Сидни предлагала прислать им в помощь Блор, которая любила и понимала детей, но Эсмонд отказался впустить в дом няню (хотя имел служанку). Он хотел, чтобы Джессика выживала и мыкалась, как простые женщины Ротерхайта. Но Джессика не была простой рабочей женой, не была готова к такой жизни. Она с удивительной силой воли старалась исполнять свою роль ради идеала, в который верила, но которому не могла вполне соответствовать. К тому же она оставалась в одиночестве. Никто из родных не присутствовал на похоронах малышки — и едва ли в глубине души она этого хотела. Смерть Джулии поднимала жестокие вопросы: почему жизнь ребенка следовало спасти, в то время как маленькие обитатели Ротерхайта мрут от болезни, — только потому, что у родителей Джулии имелись на то средства? И разве коммунист не обязан делить с рабочим классом все трудности, а не отвращать беду от себя с помощью прогнившего капитализма?
Ответом на эти неразрешимые вопросы стало бегство. Супруги уехали на Корсику, оставив огромные неоплаченные счета: Джессика считала, что электричество берется откуда-то само собой, по волшебству. По возвращении в Лондон они сняли комнату на Эджвер-роуд. Осенью 1938-го по неизвестным причинам (очевидно, это как-то связано со смертью Джулии) Джессика прервала вторую беременность; двадцать лет спустя она с отважной откровенностью опишет этот опыт и будет выступать за легализацию абортов. Затем в начале 1939 года оба Ромилли совершили весьма типичные для них поступки: Джессика съездила в Свинбрук повидаться с любимицей своих детских лет, теперь уже состарившейся овечкой Мирандой, та паслась с другими, но побежала через поле на зов хозяйки; Эсмонд съездил с Филипом Тойнби в Итон и вернулся с целой коллекцией краденых цилиндров. «Элегантные символы нашей ненависти к Итону, — писал Тойнби, — нашего бунта, нашей анархии»‹54›. Еще типичнее, что Эсмонд продал их и на вырученные деньги (плюс сто фунтов, полученных Джессикой к совершеннолетию) они отправились в Нью-Йорк.
12
Летом 1937-го, когда милитаризация Рейнской области все еще не удостаивалась внимания, будто личное дело Гитлера, Юнити написала письмо своей Буд — такое же дружелюбное и ласковое, как прежде. Словно они все еще жили в детской, продолжали свои глупства, а не воплощали полярно разошедшиеся убеждения. Юнити сообщила Джессике, что в Мюнхене жарко. Она рассказывала, как отправилась в Английский сад и совершила полуязыческий ритуал: раздевшись, принимала солнечные ванны полностью обнаженная. А потом задумалась, могла бы Сидни каким-то образом догадаться о ее занятиях («Я смеялась, пока живот не заболел, и случайный прохожий счел бы меня не только распущенной, но и безумной»).
Была ли она безумна? Да, конечно, хотя не была изначально обречена. Она стремилась к вниманию, эта дерзкая и уверенная девушка, почему-то воспринимавшая себя как неудачницу, не глупая, но не способная себя контролировать, — попавшая в дурную эпоху и в дурные руки. Ее раздирали мощные, неуправляемые страсти. «Бобо стала бы верующей, — рассуждала впоследствии подруга, — но нашла свою веру в нацизме»‹55›.
Не была она и чудовищем, хотя ее выступления против евреев чудовищны. Она была окружена злыми людьми, и ей важнее всего было их доброе мнение. Возможно, они пробуждали в ней и зло и безумие. Это что-то вроде folie à deux[21], когда сильный партнер внушает слабому желание убивать и наслаждаться убийством. Однако она умела пробуждать в людях симпатию и любовь. «Те, кто ее любил, не то чтобы прощали ей эти убеждения, — писала Дебора много лет спустя, — но любили ее вопреки им».
К 1939 году жизнь в Германии, доставившая ей счастье, к которому она так неуклюже стремилась, подходила к завершению. Подходили к завершению и другие истории. Нэнси съездила в Перпиньян вместе с мужем, это ненадолго возродило их брак: ей показалось, что она могла бы уважать Питера Родда, а она к этому стремилась. Однако выкидыш в конце 1938-го, после пяти лет безуспешных попыток забеременеть, стал катастрофой: брак еще не распался, но исчезла всякая надежда на благополучный конец. «Единственное, — напишет она в „В поисках любви“, — что может спасти брак без особой любви, это очень, очень большая порядочность — и безукоризненные манеры». И ведь до чего верно. Но это знание далось ей немалой ценой, поскольку именно таких качеств недоставало ее браку. Одно из достоинств романов Нэнси Митфорд, ключ к их неисчерпаемой утешительности, заключается в изяществе и легкости, с какой она делится мудростью, добытой в жестокой борьбе.
Перед войной она жила в доме на Бломфилд-роуд, в квартале Майда-Вейл, с Питером (по большей части) и любимыми французскими бульдожками Милли и Лотти — они рожали детей, к чему сама Нэнси оказалась непригодной.
Милли, уверяла она Роберта Байрона, «категорически против умиротворения». В эту пору Нэнси редактировала письма Стэнли из Олдерли, находя в здравой политике вигов и устойчивой системе представлений убежище и от современности, и от Питера. Первый том писем, «Леди из Олдерли» (1938), еще содержит посвящение — благодарность супругу, второй, «Стэнли из Олдерли» (1939), обошелся без него. Обе отлично составленные и тепло принятые книги послужили бальзамом для раненой гордости. Однако в целом жизнь мало что обещала Нэнси в ту пору. Война, по крайней мере, отвечала на вопрос, что будет дальше. О ситуации в мире, а тем самым и в собственной семье, Нэнси отзывалась со скукой, отчаянием и отстраненностью. «Между нацистами и большевиками разницы ни на волос, — писала она другу семьи Вайолет Хаммерсли. — Если ты еврей, предпочтешь большевиков, если аристократ — других. Вот и все, на мой взгляд. Бесы».