в воздухе царили благодать и умиротворение. Друзья сидели за столом, пили пиво, ели жареных кур и слушали. Впрочем, Гришка ел и пил мало – он читал. Все трое были настолько увлечены, что не заметили, как за окном закричали первые петухи. Прочитана была лишь половина книги, поэтому договорились встретиться за столом вечером уже наступившего дня.
Баркхусен был в восторге от услышанного и высказал мнение, что записки намного превосходят всё написанное ранее на эту тему.
– Я с удовольствием возьмусь за перевод твоего труда на шведский язык, – с энтузиазмом произнёс он. – Ты – наш шведский Тацит!
– Благодарствуй, Баркуша, на добром слове. – Гришка был растроган до слёз. – Дай я тебя расцелую. А кто такой Тацит?
– О, Тацит был великим римским историком. А ты, Анастасиус, что же ты молчишь? – обратился к хозяину Баркуша. – Как ты оцениваешь произведение господина Селицкого?
– Недурно, – отозвался хозяин и нахмурился.
– Недурно! – возмутился тот. – Великолепно! Для тебя должна быть большая честь иметь постояльцем такого человека!
Данелиус презрительно хмыкнул, повернулся и пошёл спать.
– Ты что-нибудь понимаешь? – спросил Баркуша Гришку.
Гришка догадывался, почему хмурился Анастасиус, но рассказывать об этом Баркуше не был расположен. Выносить сор из избы было бы последним делом.
– Завидует, наверное.
– А что ему завидовать? – удивился Баркуша. – Ты же не перебежал ему дорогу и не отнял у него кусок хлеба!
Гришка пожал плечами и ничего не ответил.
Записки Котошихина были срочно переведены Баркхусеном, показаны историографам Хемнитцу и Локсениусу, а после их одобрения – представлены графу Магнусу. Через некоторое время труд Котошихина был напечатан в типографии Уппсальского университета. Канцлер распорядился удвоить жалованье Котошихину – теперь Гришка получал целых триста риксдалеров в год!
Успех был очевидный, но Гришку он почему-то не радовал.
После нескольких месяцев напряжённой работы в груди образовалась какая-то пустота. Книга написана, а что дальше?
Он перестал ходить в присутствие и целыми днями бесцельно бродил по городу. Домой возвращался поздно и часто пьяным. Он старался незаметно проскользнуть в свою комнатку, но это не всегда ему удавалось. Часто его встречала Ганнушка и просила с ней поговорить. Гришка отнекивался, отговаривался, ссылался на усталость и поздний час, но та не принимала никакие объяснения и ещё больше распалялась.
Ох, как Гришка теперь жалел, что позволил себе с ней связаться!
А случилось то, что должно было случиться. Он сразу, как только поселился, почувствовал на себе тяжёлый взгляд свояченицы Данилы. Сопротивляться было бесполезно: и сама Ганнушка рвала-метала, и супруги Анастасиусы толкали его в объятия прямо-таки сошедшей с ума девицы, жаждущей испытать счастье семейной жизни. Появление Гришки было для них подарком судьбы, свалившимся с неба, инструментом устройства личной жизни надоевшей сестры и свояченицы.
Ганнушка, дождавшись, когда сестра с мужем удалялись на ночлег, поднималась к нему в комнату, молча раздевалась и ложилась к нему в постель. Гришка, соскучившись по женской ласке, на первых порах не сопротивлялся её желанию, но когда понял, что Ганнушка питает в отношении него далеко идущие надежды, начал запирать за собой дверь. Результаты оказались прямо противоположными его намерениям: это ещё больше распалило девицу, и дошло до того, что она стала к нему громко стучаться, жаловаться и даже угрожать выгнать из дома. Тогда под дверь приходил сам хозяин и принимался уговаривать Гришку принять свояченицу:
– Что от тебя – убудет что ли, если ты с ней побалуешься маленько? – говорил Данелиус. – Сделай это ради меня, а то мне с двоими стало трудно управляться.
Всё это само по себе было не удивительно – таковы были нравы в Сёдермальме, в Стокгольме, во всём мире. В Москве Гришке приходилось наблюдать сценки почище!
Котошихин вступал в спор с хозяином, укорял его через дверь, что «так он с ним не договаривался». Данелиус настаивал и бубнил своё. Поднимался шум-гам на весь дом, и препирательства через дверь продолжались до самого рассвета. Утром все вставали не выспавшиеся, разбитые и злые. Никто никому не смотрел в глаза, а виноватей всех чувствовал себя постоялец, замучивший всех своей русской неуступчивостью. Тогда на следующий день он сдавался и в целях мира и спокойствия покорно отдавал себя на растерзание Ганнушке. На какое-то время в доме восстанавливался порядок, но стоило Гришке вновь проявить характер, как вся хренотень начиналась сызнова.
Одно время Котошихин стал, было, подумывать о том, чтобы съехать на другую квартиру, но вспомнил, что Анастасиуса ему определил сам канцлер, и было не известно, какова ещё будет его реакция, если Гришка ослушается его приказа. Однако была и другая, главная, причина, заставлявшая его терпеть все неудобства и притеснения – Мария. Она приглянулась ему с первого раза, в ней нравилось всё: карие глаза, красивый прямой нос, алые губы, длинные каштановые волосы, и с тех пор он думал только о ней. Данила говорил, что его жена являлась дочерью то ли испанского, то ли португальского солдата, занесённой ветрами Тридцатилетней войны в Швецию.
Мария и Ганнушка были похожи друг на друга, только для Гришки существовала одна Мария. Чем дольше он жил в доме, тем больше и чаще она занимала его мысли. Он представлял, как она хлопочет по дому, видел её грациозные движения и походку, как мило и невинно она смотрит исподлобья, когда по тому или иному случаю вступала с ним в разговор. Работа в архиве на какое-то время отвлекла его от этих мыслей, но они не проходили ни на день, неотступно преследовали его всё это время и не давали покоя по ночам. Сколько раз, целуясь-милуясь с настырной Ганнушкой, он ловил себя на мысли, что представляет на её месте замужнюю сестру.
Наблюдая за тем, что происходит в доме, Гришка пришёл к выводу, что Данила не очень-то добро относится к своей красавице-жене, он часто был с ней груб, не баловал её ни лаской, ни добрым словом, ни одеждой или побрякушками, до которых бабы так охочи. Было похоже, что и супружеские свои обязанности Данила исполнял тоже небрежно. И это ещё больше распаляло Гришку, возмущало, что такая красивая бабочка досталась такому неблагодарному баклану. Уж он-то бы распорядился ею иначе. Он бы задарил её дорогими подарками, носил бы на руках, жалел…
Мария, вероятно, тоже почувствовала к себе неравнодушное отношение постояльца и стала его избегать. Нужно было подловить момент, когда в доме не оказалось бы ни мужа, ни сестры. Мешала всё время Ханна – она словно читала мысли Котошихина, и если он по какой-то причине задерживался дома, она тоже старалась никуда не выходить. Случай, однако, скоро представился – Мария попросила сестру сходить зачем-то в город, и Гришка, навострив уши, с бьющимся сердцем ждал в своей комнате долгожданного момента, когда он останется с Марией наедине.
Дверь хлопнула, и, выглянув в окно, Гришка увидел, как Ханна вышла во двор, отворила калитку и скрылась за углом. Не мешкая, он спустился вниз и обнаружил Марию на кухне.
– Что-нибудь нужно господину? – спросила она, удивлённо поднимая на него свои глаза.
– Мне это… я хотел сказать… Люба ты мне, Мария, я уж который день места себе не нахожу – всё о тебе думаю!
– Грех это, господин Селицкий. Я ведь замужем.
– Что ж мне делать? Я уж старался позабыть тебя, да не получается… Пожалей меня, милая! – Гришка сделал шаг вперёд.
– Не подходите ко мне, я закричу!
– Да зачем кричать-то, ласковая моя. Я ж тебе ничего плохого не сделаю.
Гришка, не помня себя, бросился к ней, прижал к себе, Мария только ахнула и повисла у него на руках.
– Не надо… Прошу тебя, оставь меня…
Но Гришка уже ничего не слышал. Он приподнял её на руки и понёс в свою комнату. Она слабо сопротивлялась, и это только усиливало его желание. Он бросил её на кровать и трясущимися руками стал лихорадочно срывать с неё одежду. В самый критический момент Гришка услышал хлопанье двери и голос Ханны:
– Мария, ты где?
Мария выскользнула из-под него и, поправляя на себе одежду, выскочила из комнаты. Когда она, переводя дыхание,