К осени Ланя Нетесаный опух от горя.
Раздулся во все стороны, как водой налился, из танка вылезти не мог: не на таких люк клали.
Сидел на водительском месте в шлеме танкиста, глядел на мир в прорезь истончившихся от горя век с редкими, седыми, навзничь опавшими ресницами, а назад не оглядывался, чтобы не углядеть ненароком того, что хоронилось за спиной.
Тюха-дезертир сбежал – только ноги сбрякали – перед приходом своих.
Девки разбрелись по округе в поисках хлеба и женихов.
Фенька-угроба – ведьма-орденоносец – затихла в буреломах посреди леших, обласканная и ублаженная в их мягкой мохнатости.
От прежней Талицы остался Ланя Нетесаный да тетка Анютка.
Таскала еду в люк, подмывала и обстирывала, для прочих нужд стояло ведро в танке – Ланя пользовался.
– Нынче еще ничего, – говорила в утешение. – Грех жаловаться…
Пришлепал по насыпи Половина Дурака – голова кверху, полез в танк к Лане, на командирское уселся место.
– Сильные и так сильны, – сказал назавтра. – Сильные сами управятся. Только и беспокоиться, что о слабых...
Стал с Ланей жить.
В один из дней, когда Анютка ушла по грибы, вырулил с проселка тягач-великан с платформой, вылезло из машины начальство в шинели, кашлянуло ответственно.
Оглядело поле.
Осмотрело танки.
Приняло нужное решение.
– Этот, – велело начальство, пальцем ткнуло в Ланин тяжелый танк.
Захлопнули люк, подцепили лебедкой, вздернули на платформу, повезли с Каргина поля на восток.
Ревело позади, визжало и верещало: Фенька гналась следом со своим бесьим воинством, но отстала на краю леса, повыла напоследок, как попрощалась, провалилась назад в чащи-буреломы, в лес-глушняк.
А они перепугались – слова не сказали: Ланя и Половина Дурака.
Сухари были, ведро было: можно перетерпеть.
Везли днем, везли их ночью: вид в прорези на необозримые просторы, которые не видели прежде.
Города проезжали.
Реки пересекали.
Поля с лесами и деревни с поселками: красота мест невозможная.
– Видно золото на грязи, – сказал Половина Дурака на другой день, а Ланя на это промолчал.
А там пошли пригороды. Улицы. Площади с бульварами.
Парк культуры на берегу реки.
Выставка трофейного оружия, захваченного у вражьей силы.
Триста семьдесят четвертый километр от памятного им столбика.
Сидели тихонько в танке – один за командира, другой за водителя, на столичный народ поглядывали через смотровые щели, даже салют им достался – к славной победе.
Чем плохо?..
Ползал по броне настырный шнырик из недокормышей, углядел сквозь прорезь моргающие глаза и вражий шлем на голове.
– Фриц! – заорал. – Фриц в танке!..
Упал с брони на асфальт...
Половину Дурака пропихивали через люк, с трудом и не быстро.
Ланю Нетесаного вынимали с автогеном: резали броню на боку.
– Вы кто?
Половина Дурака ответил туманно:
– Когда нет кругом виноватых. Все вокруг правы...
И их увезли в неизвестном направлении.
18
Ствол вздернулся кверху.
На Каргином поле.
От схороненного в земле танка.
Как руку тянул в небо Гришка Неупокой в просьбе-мольбе.
Зимой намело у ствола – увалами. В марте оттаяло на солнышке – лункой. В мае – чудо из чудес – проклюнулись на стволе почки, вылезли наружу робкие, клейкие листочки, сунулись по сторонам черенки-веточки.
А к августу ствол зацвел.
Желтым, неказистым цветком с лепестками-тычинками.
Мухи закружились вокруг. Тля заползала. Пчелы заинтересовались. Взяток потащили по домам.
И по окрестностям – многие это отметили – мед погорчел.
Мед стал с горчинкой, как на ржавом железе настояли.
А так – ничего.
Грех жаловаться...
МЕЖДУ ЦИРКОМ И КРЕМАТОРИЕМ1
В то лето на город из-за лесов тучами налетали божии коровки.
Кровавым шевелящимся ковром они покрывали крыши, асфальт, газоны и песчаные речные косогоры, массами гибли под ногами и под колесами, а на смену им – без сил, волна за волной – валились на город новые, легким сквозящим ветерком сдувались к бортикам тротуаров и в воду.
Откуда они взялись?
Куда летели?
Какая сила гнала их, будто охваченных ужасом, на верную погибель?
В городе, уверяли старожилы, такого еще не бывало. Не бывало, а вот оно – есть. Много чего на свете не бывало, даже представить себе невозможно, и откуда оно потом взялось – только диву даешься...
Поезд приходил под утро.
В восемь двадцать одну.
Международный экспресс.
Крутолобый, синевой отливающий дизель, приземистый, могучий, маслянистый, как слегка подпотевший на быстром бегу, и оранжевые, никелем блистающие пульманы, продолговатые, стремительные и покойные.
Поезд выдавал себя в утренней тишине не стуком, не грохотом, не омерзительным, на все окрестности, свистом, но издалека наплывающим шелестом, будто не колесами бил по стыкам, но пузом стлался по рельсам, гладким, отполированным, хорошо промасленным пузом увертливого змея-полоза.
Оранжевая, дразнящая глаз полоска нездешней жизни проскакивала на рассвете через поля, промелькивала через перелески, взвихривала за собой неведомые запахи невиданных стран да глянцевитые конфетные обёртки, которые подбирали шустрые ребятишки и медлительные путевые обходчики.
Экспресс врывался на здешнюю территорию поздно вечером и пролетал ночью мимо спящих поселений и пустующих вокзалов, где проглядывали разве что огоньки на путях, часовой циферблат на платформе, темная фигура дежурного с фонарем.
На рассвете пассажиры уже не спали, с ленивым, пресыщенным от долгого пути любопытством взглядывали, позевывая, за окно, чтобы увидеть еще одну страну, еще один город.
Дети бежали в школу.
Старухи вязали на крылечках.
Почтальон волок тяжеленную сумку с письмами.
Электрик висел не столбе.
Во всем можно было отметить чистоту, порядок, небогатое, но опрятное, с достоинством, благополучие.
Это был первый и единственный город в здешней стране, который видели пассажиры при свете дня, и это обязывало.