Сегодня особенно как-то умаслен твой кок И когти особенно длинны, вонзаясь в меня… В тени баобаба, призывною лаской маня, Изысканный ждет носорог… Вдали он подобен бесформенной груде тряпья, И чресла ему украшают такие цветы, Каких бы в порыве экстаза не выдумал я, Увидев которые пала бы в обморок ты… Я знаю веселые сказки про страсть обезьян, Про двух англичанок, зажаренных хмурым вождем, Но в платье твоем я сегодня увидел изъян, Ты вымокла вся под холодным осенним дождем. И как я тебе расскажу про дымящихся мисс, Про то, как безумные негры плясали кэк-уок… Ты плачешь… Послушай! где цепко лианы сплелись, Изысканный ждет носорог.
Примечательно, что некоторые мотивы этой пародии предсказывают последующие африканские стихи Гумилева. «Жарят Пьера… а мы с ним играли в Марселе…» Не менее забавно другое: обвиняя декадентов в «порнографии» (что было общим местом), отец и сын Коковцевы сами явно предпочитают шутки, относящиеся к «телесному низу», соответствующим образом деформируя вполне целомудренные стихи Гумилева и Городецкого.
«Царскосельское дело» претендовало на статус серьезного печатного органа. Оживленное обсуждение местных новостей сочеталось с интересом к высокой политике. Поддерживая программу октябристов, редакция бурно полемизировала с кадетами по аграрному и другим важным вопросам. Но в «городке» все происходило патриархально, по-домашнему. В том же номере, где был напечатан фельетон Коковцевых, выражалась благодарность кондитеру Голлербаху, спонсирующему женскую чайную «Союза 17 октября» сладкими булочками. Чтобы предлагать читателям такой газеты памфлет против неизвестных им поэтов и фривольные пародии на неизвестные им стихи, надо было иметь в ее редакции очень хорошие связи.
Но вернемся к злополучному «Острову».
Второй номер по составу был едва ли не лучше первого. «То было на Валлен-Коски» и «Шарики» Анненского, «Покойник спать ложится…» Блока, «Родина» Белого — этими вещами альманах открывался. Но и тексты молодых авторов — Толстого, Любови Столицы, Сергея Соловьева — отличались по меньшей мере высокой формальной культурой. Обращает на себя внимание наличие в списке авторов двух киевлян — Бенедикта Лившица (чья фамилия напечатана с ошибкой — Лифшиц) и Владимира Эльснера. Еще одно имя, вероятно, ничем не задержало взгляд немногочисленных читателей — Елизавета Дмитриева. Распространенные в России имя и фамилия под грамотным, умело сделанным сонетом. Ничего особенного… Разумеется, чуть ли не все молодые — последователи Брюсова. Включая и самого Гумилева, тоже давшего один сонет — «Я — попугай с Антильских островов…».
Номер, основная часть тиража которого так и не вышла из типографии, удостоился двух рецензий, напечатанных рядом — на соседних страницах одного и того же журнала. Одна рецензия принадлежала Кузмину, вторая, в нарушение всех принятых литературных условностей, — самому Гумилеву. Гумилев взялся рецензировать им самим изданный (точнее, недоизданный!) журнал, чтобы сказать о том, о чем Кузмин предпочел умолчать, — об Анненском[59].
Что же было на Валлен-Коски, что привлекло внимание поэта?
А ничего. «Шел дождик из мокрых туч», после бессонной ночи зевали до слез, а чухонец за полтинник бросал в водопад деревянную куклу. Но… «бывает такое небо, такая игра лучей, что сердцу обида куклы обиды своей жалчей». Слово найдено. Есть обиды, свои и чужие, чужие страшнее, жалчее. Творить для Анненского — это уходить к обидам других, плакать чужими слезами и кричать чужими устами, чтоб научить свои уста молчанью и свою душу благородству. Но… он всегда возвращается к своей ране, бередит ее, потому что только благодаря ей он может творить.