И шел дождь, и я дождался Исидору, накинул на нее курточку и укрыл зонтом, а она сказала мне, что надо подождать Милену, они договорились сегодня вместе поиграть. Когда, наконец, Милена вышла из школы, появилась Мария, и так мы вчетвером направились к ним домой. Оказалось, что Исидора забыла сказать моей бывшей идеальной, что в тот день пообедает у Милены и останется там играть, и потому мне пришлось взять на себя обязанности ответственного отца, а Мария любезно позволила мне зайти и позвонить. А раз уж я зашел, то нельзя было не остаться на чай, потому что глинтвейн я пью только по вечерам. Пока наши дети играли неизвестно во что в детской комнате, мне захотелось поиграть с Марией. Но не вышло.
Прошло первое полугодие.
Сушь началась рано, где-то в апреле. Какой-то истонченный голос моего разума предупреждал, чтобы я думал о том, что говорю, какая еще сушь в апреле, апрель, как правило, самый влажный месяц, но нет, в тот раз все было именно так, демоническая, глухая погода, ни капли днями, неделями, месяцами, до самого конца учебного года. Я просыпался с таким чувством, будто лежу в крематории, жар иссушал землю. Я воспринял это как знак свыше, как предупреждение.
Марию я опять увидел у школы, когда она, как и я, пришла на родительское собрание, за дневником. Девочки были на последнем перед каникулами занятии, а мой приятель, с которым я до этого несколько раз сходил на баскетбол и рыбалку, застрял где-то в городе. Мария улыбнулась мне, а потом совсем легко, без всякой задней мысли и без капельки отчаянья, как будто о какой-то ерунде, почти шутя, сказала, что знает, как ее добропорядочный регулярно посещает бордели (кстати, это правда, несколько раз он звал туда и меня), но, боже мой, каждый имеет право на маленькие странности. Потом последовала драматическая пауза, словно она раздумывала, не сказать ли еще кое-что. И сказала: «Мне нравятся твои руки, и особенно нравится серьезность, с которой ты делаешь домашние задания Исидоры, я листала ее тетради, чтобы сравнить их с Милениными, ты не делаешь ляпов». Точно, подумал я, впервые заметив одну особенность, о которой расскажу позднее. Да-да, Бог неумолим и праведен, тридцать с чем-то лет спустя я восполнил пробелы в своем образовании, допущенные когда-то, и овладел, наконец, тонкостями поэзии Ракича и сложными математическими операциями, включая деление десятичных дробей.
Никогда не поздно.
Я хотел ответить, что мне нравятся ее ножки. Нет, здесь нет ничего общего с китаянками, маленькая ножка всюду считается признаком божественной фигуры, объясню почему. Если вы прочитали в газетах, года эдак четыре или лет пять тому назад, объявление: «Ищу женщину с маленькими ножками», — то знайте, это был я, Михайло Михаилович. Я разводился, и объявления по поводу ножек были безобидной прихотью, возможно, это было связано с тем, что у моей бывшей нога была сорок первого размера, а у меня — сорок третьего, так что она спокойно обувалась в мои китайские кроссовки «Nike». Так или иначе, но по прошествии некоторого времени мое страстное желание перемен приобрело образ маленькой ножки. У Марии они были именно такими, дочь уже переросла ее и не могла носить мамины туфли.
А сушь все длилась и длилась, словно и не собиралась смениться дождями.
Мы вошли в ее квартиру с дневниками, полными пятерок, и с чувством исполненного долга, с каким ребенок, ученик отличник, возвращается домой, ожидая, что его похвалят и завалят подарками. Мы гордились по праву, ибо в успехах детей была и доля нашего труда. Едва войдя в дом, Мария разулась, и у меня перехватило дыхание.
Боже, прости, что я так бесстыдно взываю к твоему имени, у нее были самые восхитительные маленькие ножки к востоку от Гринвича. Со мной было вот что: сначала я смотрел на эти ножки, завороженный, чистый, приблизившийся к истинному свету, как близки были к нему Гавриил, Рафаил, Уриил, Селафиил, Иегудиил, Варахиил и архистратиг, имя которого я ношу. Во мне постепенно нарастала волна… Ее ножка, выскользнувшая из туфельки, детской, представил я себе в этот момент туфельку моей, а не ее дочери, и шагнула ко мне… Меня бьет дрожь, когда я говорю об этом. И тогда я ухватил эту ножку, дрожащими пальцами сорвал с нее белый детский носочек и взялся за ее большой пальчик, на пару миллиметров короче других, а это, как говорила моя бабушка, означало, что она переживет своего мужа, человека сверхпорядочного, которого я знаю очень много лет. Даже позволю себе сказать — и это правда, — что я считаю его другом, если так можно назвать долгую, годами культивируемую и глубоко скрываемую взаимную неприязнь. А почему бы и нет, ведь у дружбы, как и у любви, тысяча лиц. Я облизал жену своего друга с головы до пят, не пропуская ни одного миллиметра ее кожи, ни одной ложбинки, ничего, и так очистил ее от всех грехов, приуготовляясь к встрече с ангелом…
…потом мы сидели и разговаривали. Это интересное занятие, при условии, что слушать надо чужой, а не собственный голос.
— Старею, — сказала она.
— Чего ты вдруг?
— Знаю, что пока не так заметно. Однако стала нервной, больше не разговариваю с мужем, не могу вспомнить, когда мы в последний раз смотрели друг на друга как любовники, ору на дочь, живу хаотично. И все у меня болит, то есть, ничего конкретного, но постоянно чувствую какую-то боль.
Полагаю, и с вами время от времени случается нечто подобное — когда кто-то произносит ваши слова и вам кажется, что собеседник читает ваши мысли. Это было то самое святое согласие, которое посетило меня, когда мы читали друг другу домашние задания о наступлении весны и о кольчатых червях, наших далеких предках… Постой, ведь я хотел тебе сказать то же самое…
— Знаешь, — продолжила Мария произносить мои слова в посткоитальной немоте комнаты, пока снаружи жара продолжала превращать Новый Белград в безлюдную пустыню, с высотками, сложенными из тысяч безбожных монашеских келий, в которых вместо икон мерцают экраны, — призрачными крепостными строениями, переполненными такими же одинокими людьми, какими в тот момент были мы с ней, несмотря на то, что за мгновение до этого дышали в унисон, — знаешь, теперь я уже ничего не понимаю. Совсем, абсолютно, полностью Ничего, с большой буквы. За что ни возьмусь, сталкиваюсь с болью, все заканчивается болью. Вот и любовь, она только прелюдия к боли, разве, если мы кого-то любим, не делаем ли мы это ради того, чтобы, когда все закончится, погибнуть от боли, чтобы…
— Ты преувеличиваешь, — сказал я, чтобы утешить ее, хотя сам (повторюсь) думал точно так же.
— Нет, ничуть. Если любовь существует, то с ним сначала тоже была любовь, а потом исчезла, не сразу, постепенно, по миллиграмму в день, и так годами, ты не поверишь, но в итоге из нашей жизни навсегда исчезла нежность, все стало просто привычкой, буквально все, любовная близость превратилась в привычку, ни он, ни я не перенапрягались, главное было — взять, ничего не возвращая взамен, никогда не отдаваясь…
Да, именно так, подумал я, и у меня то же самое. Но ничего не сказал. Она сделала это вместо меня:
— И тогда, очертя голову, полагая, что наверстываем упущенное, бросаемся в подобные связи. Ничего личного, ты вполне симпатичен, к тому же так хорошо пишешь домашние задания (тут она улыбнулась), но в конце концов все закончится болью, единственное, что растет в нас, — это боль, только она не прекращается, а лишь нарастает, пока мы живы, а может, и потом…