И этот поиск не кончился, упражнения продолжились, на сей раз в Нью-Йорке. Она медленно шла по этому страдающему электрическим неврозом городу, она была слишком мала, очень мала, медлительна, слишком любопытна, внимательна, она слишком пристально разглядывала людей, нарываясь на истории, она не соблюдала закона джунглей: не задерживаться, не рассматривать других животных, главное, не смотреть им в глаза. На этом отрезке Шестой авеню она самая маленькая. И она там исчезла.
И случилось это еще так быстро из-за ее шляпы: это мягкий бархатный желто-коричневый колпак с достаточно высокой тульей и хлопчатобумажными вставками, купленный едва ли за двадцать долларов на домашней распродаже на Кэнел-стрит, этакий привет неграм из «Бродвей мелоди», «Минстрелам» и «Коттон клубу».
На тонкую полотняную рубашку с цветными квадратами от Йоши Йамамото она надела военную куртку хаки из вареной шерсти. Грубые ботинки: каблуки высокова-ты – не побежишь, да и семенить в них не получается.
Из большого накладного кармана выглядывают совершенно мятые страницы партитур: это старые ксероксы, так удобнее работать и быстрее. Пятна от кофе, крема, дождя смазали ноту то там, то тут. На одной из страниц, на обороте, в правом углу, написанные от руки шесть букв: П. Рабен. Знак бывших музыкальных заговорщиков.
На миллиметровой бумаге восьмые, цифры, сдвоенные восьмые, скрипичные ключи, поставленные по диагонали к нотному стану, бумага просто измочалена. Время от времени она вытаскивает из кармана этот листок, начинает изучать его и тогда останавливается, потом снова запихивает в карман и, напевая вполголоса, снова пускается в путь, иногда она даже не открывает рта, поет про себя, связки вибрируют в тишине: два градуса к востоку и прямо на север! Полный вперед! Какая свежесть! Безответственность! Она забыла войну, а главное – то, что было после войны, потому что в войне для нее, как для любого ребенка, было что-то праздничное, и ей нравилось играть на развалинах Германии в нулевом году ее истории, но вот восстановительные работы, молчание, в котором они проходили, упрямое молчание, в котором уже был отказ от памяти, свинцовая атмосфера…
Почему она не жила тут раньше, дольше? Она пела на Шестой авеню, потом свернула и начала спускаться вниз в голубую даль, к Ист-ривер, в легкий свет. Она чувствовала себя Жозефиной, нет, не той в поясе из бананов, которой аплодировал в Казино де Пари ее отец, она чувствовала себя другой Жозефиной, из Кафки, королевой мышей, той, что всегда была немного печальной и странной, потому что пение ее обожали, но никто не мог сказать почему, да и «было ли это действительно пение?» Она подпрыгнула, неожиданно, один раз, второй, третий, и оказалась уже где-то вдали.
И вот она снова на Шестой, на улице, ставшей символом Америки, у подножия Рокфеллер-центра. Она перешла Рокфеллер плаза с ее пятидесятиметровой рождественской елкой, там в вышине, на 36-м этаже, посреди небес, ресторан-кабаре «Рейнбоу энд Стаз», а прямо на углу – Рейдио Сити-Мьюзик-холл со своим неизменным аттракционом: Рокетс.
Ро-о-окетс! Пятьдесят пар безукоризненных ног, безукоризненных мускулов, сухожилий, нервов, этих американских ног, по которым сходил с ума Бардуми – он тоже предпочитал танцовщиц, от этих ног он впадал во все свои состояния, не мог спать у себя в отеле «Лодж Кабен»; сто каблуков едва касались досок сцены и с механической точностью отбивали на нем чечетку, перестук каблуков заполнял собой все огромное пространство нефа в стиле «ар деко», храм мюзик-холла, его флагман. И перестук этот не смолкает, он постоянно звучит в этих стенах со времен Фло Зигфельда, вы попадаете под этот энергетический душ, который обдает вас своими легкими волнами, этот юный, веселый перестук каблуков возбуждает, рождает желание, его можно слушать и слушать, как наркотик, он прочищает уши от звукового загрязнения и от грузной какофонии важных, жестких, серьезных и аморфных звуков; к этому стоит добавить и эту коллективную человеческую машинерию, которая, кажется, работает с пульта дистанционного управления: пустая, как будто нарисованная, искусственная улыбка – повтор пятьдесят раз. Как в воспоминаниях Бебе Дэниэлса: «Когда я танцевал в «Красотках-купальщицах» Мак Сенетта, справа от меня была Мери Пикфорд и она мне постоянно наступала на левую ногу!»
Перестук каблуков столь же красив, как трехтактовый стук ротационных машин «Таймса», на 45-й авеню, в Верхнем городе, он начинается чуть позже: полпервого, в час, когда эти машины выплевывают три миллиона экземпляров – клак-клак, клак-клак: звук дикий и баюкающий, и белые грузовики с надписью NEW YORK TIMES уже ждут на улице.
Два механических действия – ноги старлеток и ротационные машины, распространяющие новости со всего мира – в некотором роде соединяются друг с другом: и то и другое происходит в самом сердце ночного города, там, где, как рассказывают, магнетическая скала, сокрытая под водой, отдает городу свою трепещущую энергию. «Ну что печатаем? Правду или выдумки? Что скажете, шеф?» – вопрошает журналист-неофит. «Print the legend!»[124]– следует ответ старого газетного волка.
На «Радио сити» пела Джуди Гарлант: голос Карен был того же сорта, не голос даже, а воплощенное пение. В этом теле ребенка умещалась такая широта диапазона, такая сила – настоящий дар небес: родители, соседи приходили в восторг от подобного чуда. Она продолжала двигаться к северу, не выпуская из виду Ист-ривер справа и Гудзон слева: она же все-таки на острове! Столько сокровищ на одном острове! Внизу порт, чайки. Жаль, что Бодлеру, этому человеку толпы, здесь уже не побывать, в этой ночи в «тонких золотых галунах». Его бы обслужили на выходе из «Радио сити», на углу Шестой и Пятьдесят четвертой улиц! Сколько там негритянок, сколько их! Сегодня вечером очередь за креолками – настоящая южноамериканская программа. И наркотики, какие только хочешь! И его любимый тип макияжа – правда, чуть менее яркий. Шарль Бодлер в Нью-Йорк-Сити! Шарль на острове сокровищ!
Она уже приезжала сюда с Райнером, но перестук смолк: эта музыка в семидесятых и андеграунд, и подземка – конечно, можно над этим смеяться – были тогда со своим полумраком скорее явлениями небесными, чем земными, – ведь говорят же «воздушное метро», разве нет? «Вельветовый андеграунд», грохот листового железа и церковный орган вдохновили Вацлава Гавела на «бархатную» чешскую революцию – он столько раз об этом вспоминал. Лу Рид пела тогда «Walk on the Wild Side»[125]и «I'll be your mirror»:[126]они с Райнером тоже немного походили по опасной стороне жизни, тогда они были зеркалом один другого, это вселяло мужество.
В витринах, на искусственном мраморе навесов над входом в магазины, были кое-где укреплены большие ели – вечные рождественские украшения, которые и в январе еще стояли на своем посту: рапсодия гирлянд, золотые шары, миниатюрные короны из остролиста, каскадное мерцание крохотных лампочек, как серебренные электрические рекламные локоны – хрупкая сетка из фосфоресцирующего сахара. Но так же как в музыкальной партитуре новая тема заявляет о себе сначала коротким лейтмотивом, аккордом, четырьмя-пятью нотами, так появилась где-то на еловой ветке в середине красная лента, обшитая галуном, – разве раньше на празднике она была или закралась незаметно, не лишняя ли? Но вот мотив возвращается, надо только пройти чуть дальше: та же лента перед меховым магазином «Сакс», как немного траурные знаки препинания среди нарядного хлама, потом мелодия уже начинает звучать всерьез, как главная тема, она заполняет все: маленькие кроваво-красные бабочки, выпорхнувшие из бутоньерок, решили присесть на ветках ели на фронтоне собора Святого Патрика, на елки, стоящие на паперти, и на те, что сбились в круг рядом с тяжелыми распахнутыми вратами собора, откуда доносится звучание органа – началась поминальная месса.