– Сочувствую, – говорю я. – Хотя… могу предложить тебе кое-что получше. Как тебе такой вариант? Иногда жизнь – полный отстой, и это несправедливо, и мне очень жаль.
– Спасибо, – говорит она. – Это действительно намного лучше, чем просто «сочувствую».
– Увы, не могу записать это на свой счет, – поясняю я. – Как-то утром, много лет назад, я пошел утром бегать, и пробегал мимо полицейского офицера, который пытался помочь женщине. Ей было за сорок, очень крупная. На ней была белая ночная рубашка и один шлепанец, и у нее случилась нервная истерика прямо на улице. Она дрожала, рыдала, и ей было… ну, то есть, видно было, что ей больно. Она привалилась к стене кирпичного здания, с одной ступни свисает шлепанец, и люди вокруг смотрят, а тут я бегу, делая свои восемь километров. И как раз когда я пробегал мимо, услышал, как офицер сказал: «Послушайте, я все понимаю. Иногда жизнь – полный отстой. Но…» – и я не услышал, что там было после но .
– Иногда, – проговорила Сэм, – я чувствую себя, точно как та женщина.
Я ложусь на свой матрас, морщусь, поворачиваясь на бок.
– Мои ребра чувствуют себя, как та женщина.
– Ты не заглядывал в их аптечку?
– Не видел ее.
– Ты уверен?
– Над раковиной ничего нет, даже зеркала.
– Мой муж боялся зеркал, – Сэм садится на матрасе, обнимает колени. – Дома, в магазинах одежды, он везде их избегал. Зеркало заднего вида в нашей машине – он поворачивал его так, что оно смотрело наружу. Не самый безопасный способ водить машину. Его отражение было единственной вещью в мире, которой он боялся.
– Вероятно, он боялся многих вещей.
– Он не боялся даже моего отца, – возражает она. – Думаю, это мой отец боялся его , и я такая решила: отлично, это тот парень, который мне нужен – с ним я буду в безопасности.
Она снова ложится на матрас и отворачивается от меня.
– Он оказался гораздо хуже, чем мой отец.
– Где он теперь?
– Не знаю, – говорит она. – Мне все равно.
Спустя несколько минут она говорит:
– Я почти уверена, что он был геем.
– Твой муж?
– Мой брат, – говорит она. – Думаю, именно поэтому отец был с ним так жесток. Отец знал, пусть даже брат никогда в этом не признавался. Он погиб, когда ему было шестнадцать. Не думаю, что он хотя бы успел завести себе бойфренда.
Прежде чем я успеваю как-то отреагировать, она говорит:
– Он застрелился из пистолета. Это был отцовский пистолет, так что, может быть, это и стало последним словом брата, его последним «да пошел ты». Это отец нашел его и заставил меня смотреть. Он притащил меня в ванную и заявил: «Посмотри, что он со мной сделал», как будто это он был жертвой. Но я не хотела, чтобы эта картина маячила у меня в голове до конца дней моих. Когда отец отвернулся, я закрыла глаза. Он выволок меня из ванной, и тогда до меня дошло, что кому-то придется там прибраться, кому-то придется вынести оттуда моего брата, и тогда я вырвалась из рук отца и посмотрела. Всего секунду – и тогда мне стало намного спокойнее. Но пришлось посмотреть еще раз, чтобы уж наверняка… Он лежал лицом вниз, но это точно был он.
Я придвигаю свой матрас ближе к ней и кладу ладонь ей на спину.
– Если бы я знал, что следовало за этим «но», – говорю я ей, – я бы сказал это сейчас.
* * *
Я выгуливаю Ральф на кладбище, спустив ее с поводка, несмотря на знак, запрещающий это делать. Будь она помоложе, она галопом носилась бы вдоль могил, гонялась бы за белками и сурками, безуспешно пыталась бы ловить пчел и бабочек, отыскивала бы палки и играла в «а ну-ка отними» со мной и Кэри; но в свои двенадцать лет она держится рядом со мной, обнюхивает цветы и деревья. Кэри говорила, что собаки были созданы Богом для того, чтобы Бог мог замедлить шаг и почувствовать запах травы. Ральф то и дело напоминает мне, что жизнь может быть именно этим – стебельком травы. А потом этим – единственным следом босой ступни, подсыхающим в грязи рядом с могильным камнем. Но люди задают вопросы: чей это след, почему босой, почему только один? Лучше быть собакой: вся вселенная – это один цветок, а потом вся вселенная – это следующий цветок, вечносущее настоящее, ничего больше. Этот перевернутый могильный камень, к примеру, или тот, опрокинутый ветром, лежащий вниз лицевой стороной, словно для того, чтобы впечатать в землю имена мертвых.
Возвращаемся в дом. Джей говорит Эвелин, что ему нужно забрать доски у приятеля; буря сорвала крышу с сарая на заднем дворе. Эвелин просит его взять с собой Глорию.
Я вызываюсь поехать с ними, помочь загрузить грузовик.
– Да я справлюсь, – говорит он.
– Я хотел бы как-то отблагодарить вас.
– Не стоит, – отмахивается он.
– Так я буду чувствовать, что приношу какую-то пользу, – объясняю я ему, и он соглашается.
Мы едем по дорогам, вдоль которых тянутся фермы. Запах навоза витает в воздухе, проникает в открытые окна машины. Коровы пережевывают траву и отмахиваются от мух рефлекторными движениями хвостов, две лошади лежат бок о бок в каком-нибудь метре от поилки. Мы поворачиваем на еще одну дорогу, более узкую, по которой мальчишки из общины амишей катят на велосипедах вверх по холму против ветра, пытаясь одновременно рулить и придерживать свои шляпы.
Глория сидит между мной и Джеем, щелкая своим ремнем безопасности.
Джей говорит:
– Эй, оставь его в покое.
Она щелкает еще раз, потом пристегивает ремень.
Джей резко выворачивает руль, чтобы не въехать в древесный сук, упавший поперек дороги. Мой ремень закреплен слишком свободно, и я врезаюсь боком в дверь.
– Извини, я случайно, – говорит Джей. Держится он со спокойным достоинством, с таким человеком хорошо оказаться рядом во время урагана, но у него есть мелкие нервные привычки – почесывать обритую голову, разглаживать густые брови. Теперь, разглядев его поближе, я вижу, что на самом деле ему не больше двадцати трех или четырех, хотя он кажется намного старше – морщинки заботы на лице, грязь, въевшаяся под ногти, в трещинки на ладонях. Они с Эвелин, должно быть, родили Глорию, когда были еще подростками.
Мы паркуемся на земляной парковке, заполненной десятками автомобилей, в основном грузовичками-пикапами. За парковкой – прилавки и палатки, установленные рядами, блошиный рынок под открытым небом. Я чувствую, как меня втягивает в мое прежнее «я» – или, может быть, мое прежнее «я» втягивается обратно в меня. Молодой человек, который жаждал все спасать, который не мог пройти мимо распродажи старьевщика, не унося с собой домой открытки, фотографии, очки без линз, любые предметы, вызывавшие какой-то отклик; который не мог не видеть знаки в этих предметах, который превращал их в мусорные скульптуры, продавал их как произведения искусства пару лет после окончания колледжа – до того как я написал свою первую книгу.