Я остановился, чтобы просмотреть старые фотоальбомы: давным-давно умершие люди гуляют по пляжу, черно-белые свадебные фото, взрослые глаза детей начала двадцатого столетия. Стопки почтовых открыток, многие – с текстом на обороте. Я закрываю глаза, считаю до десяти и выбираю наугад открытку. Старая игра. Фотография церкви св. Панкратия в Риме – его имя носил наш приход в Квинсе. Совпадение, говорю я себе, а даже если нет, даже если это действительно знак, то что делать с этим знаком, как понять, что он означает? Вероятно, знаки есть повсюду, но в конечном итоге они ничего не дают – охота за мусором, только без призов . Спустя тридцать лет я припоминаю факты, которые нас заставляли заучивать наизусть в начальной школе. Отрок Панкратий, чье имя по-гречески означает «всемогущий», обратился в христианство, претерпел мученичество – его обезглавили в четырнадцать лет. Сам будучи сиротой, он является святым покровителем детей. Послание на обратной стороне открытки гласит: «Отлично провожу время, но скучаю по тебе. Рад, что недавно повидались. С любовью, ГДН». Имени адресата я разобрать не могу, но инициалов моего отца достаточно, чтобы заставить меня купить эту открытку.
Много лет назад, когда я рассказывал своему психиатру о знаках, которые нахожу в предметах, он спросил меня:
– Эрик, какую историю вы себе рассказываете?
– О том, что нет ничего случайного, – сказал я ему. – Что во вселенной существует определенный порядок, для всего есть причина.
– А если бы это было правдой?
– Тогда я мог бы убедиться…
– Убедиться в чем?
– Не знаю, – ответил я.
– А что бы это значило, – продолжал он допытываться, – если бы ваша история оказалась неверной – если бы у происходящих событий не было причин?
– Вероятно, я бы… я не знаю, что бы я сделал, – признался я.
– Дышите, – велел он, и я старался. – Эрик, – сказал он, – я хочу, чтобы вы знали: для меня совершенно не важно, во что вы верите. Но вот что я хочу, чтобы вы поняли для себя – разницу между тем, во что вы верите, и тем, во что вы на самом деле хотите верить.
Джей держит в руках револьвер. На прилавке за его спиной разложены карабины, мушкеты, винтовки со штыками. На мой непросвещенный взгляд, они не похожи на оружие того типа, которым люди пользуются сегодня, чтобы стрелять в оленей, или в уток, или друг в друга; больше всего они ассоциируются с дуэлью. Джей приставляет ствол револьвера к своему виску. Говорит: «Последнее слово?» Потом опирается подбородком на вторую руку и возводит глаза к небу, точно в глубоком раздумье, но как раз в тот момент, когда открывает рот, чтобы заговорить, имитирует звук выстрела, заставляя Глорию рассмеяться. Она делает какой-то знак, и Джей говорит: «Слишком поздно. После последнего слова бывает только один выстрел».
Он кладет револьвер обратно на прилавок и подхватывает Глорию на руки, переворачивает ее вниз головой, держа за ноги. Она вопит, но я понимаю, что они уже играли в эту игру прежде. И меньше всего ей хочется, чтобы ее опустили на землю.
– Последнее слово? – говорит он, и ее вопли превращаются в смех, и он спрашивает снова: – Последнее слово? – и теперь она уже задыхается от хохота, и он поднимает ее еще выше и снова задает тот же вопрос, притворяется, что вот-вот уронит ее, но останавливается, не дав ей коснуться земли. Одним движением переворачивает ее вниз ногами, волосы у нее стоят дыбом, лицо раскраснелось. Она делает какой-то знак, и ее отец говорит: – Нет, хватит.
Идем дальше. Я не могу не останавливаться: ряды ламп в форме фигурок греческих богов; корзины, заполненные латунными дверными ручками; бейсбольные рукавицы, плоские, точно блинчики; чугунные сковородки, в которых люди жарили яичницу сотню лет назад; старые жестянки из-под шоколада, сигарные коробки и бутылочки от машинного масла; скальпели и медицинские зеркальца, ланцеты, щипцы и кюретки; наручники, смирительные рубашки и лошадиная упряжь; деревянные рукоятки и позорные столбы; кинжалы, мечи и воинские шлемы; стопки комиксов про Супермена; куклы, разодетые в свадебные платья, с закатившимися под лоб глазами; головы манекенов в детской ванночке, их парики под ветром шевелятся на земле, как игривые животные.
Джей останавливается перемолвиться парой слов с мужчиной, чье лицо похоже на дубленую кожу, продающим старые журналы «Лайф» и букинистические книги. Глория рассматривает коробки с записями «Битлз». Мужчина выносит Джею восемь длинных досок. Они разговаривают короткими фразами, как это свойственно некоторым мужчинам. Жена отлично, дети отлично, дом отлично, бизнес так себе, не благодари меня за деревяшки – а потом мы уходим, неся по четыре доски каждый, и я гадаю, не пропустил ли я какой-то знак, какой-то намек о том, зачем я здесь, что мне положено сказать или сделать дальше.
На парковке загружаем доски в грузовик. Глория снова напевает без слов твою песню. Я спрашиваю, откуда она ее знает, не сама ли она ее сочинила. Она пожимает плечами. Я слышу голос своего психиатра из двадцатилетней дали: «Разум может быть очень могуществен, – говорит он, – когда мы отчаянно хотим во что-то верить».
По дороге домой – мимо лошадей, видящих навеянные жаждой сны, мимо коровьих хвостов, отмахивающихся от тех же назойливых мух, мимо амишевских женщин, развешивающих выстиранное белье, – Глория снова начинает напевать без слов твою песню.
В тот вечер после ужина Сэм говорит:
– Хорошие новости. Утром у нас будет машина напрокат.
Глория знаками показывает что-то матери.
– Нет, – говорит Эвелин. – Ральф не может остаться.
Глория снова что-то показывает.
– Она не твоя собака, – говорит Эвелин.
– Я же говорил тебе, – говорит ей Джей. – Нам нужно купить ей собаку.
Мы сидим на веранде. Через неплотно прикрытую дверь я слышу вечерние новости. Что-то о войне – о войне, о которой я знаю очень мало, если не считать того, что неизбежно рассказывает мне мать, когда мы с ней видимся .
Глория смотрит на меня долгим взглядом. Подходит ближе. Улыбается, указывает на свое лицо, затем простирает руки.
– Это игра, – поясняет Эвелин. – Она хочет, чтобы ты сильно засмеялся.
– Чему засмеялся?
– Не имеет значения, – говорит Джей.
Я притворно смеюсь в угоду Глории.
Она прикладывает указательные пальчики к щекам, под глазами, и оттягивает нижние веки вниз.
– Заплачь чуть-чуть, – говорит Джей, и я надуваю губы, всхлипываю и закрываю руками лицо, издавая звуки тихого плача.
Она отнимает мои ладони от лица.
Я перестаю «плакать»; она заглядывает мне в глаза, чтобы убедиться, что слез нет. Делает еще один знак, и Джей говорит:
– А теперь заплачь сильно, – и я «пла́чу» громче, мои плечи вздрагивают. Она снова отнимает мои ладони от лица.
Утром, прямо перед отъездом, я прошу Сэм подождать.