и об отказе от действительности.
54
Благодаря отцовскому рассказу, который изобиловал подробностями и был доведен до моего сведения, несмотря на заявление покрасневшей матери, что элементарные приличия не позволяют говорить о таких вещах вслух, я точно знаю, что зачали меня 28 июня 1919 года в честь подписания знаменитого Версальского договора и окончательного поражения Центральных сил.
— Я чувствую, что сегодня мы попали в десятку! Это станет нашим личным вкладом в установление мира во всем мире... — любил вспоминать отец свои слова, произнесенные сразу после завершения соответствующего акта, когда он удовлетворенно возлежал на брачном ложе, мечтательно строя планы относительно того, какое будущее открывается перед его наследником.
— Опять ты за свое?! Сколько раз повторять?! Об этом вслух не говорят... — стыдливо прерывала его мать.
Хочу засвидетельствовать письменно, что в марте 1940 года, два десятилетия и еще девять месяцев спустя, когда мне исполнилось двадцать, наша семья в последний раз встретилась в полном составе.
Никто из четырех своенравных братьев, ни отец, ни мои дяди, особо не разбирались в политике, не занимались государственной или общественной деятельностью, но это никого из них нисколько не смущало, и уж тем более не смутил их торжественный повод для совместной трапезы — в разгар обеда все разругались в пух и прах. Каждый, как это у нас обычно и бывает, имел свое особое мнение, и то, что происходило в настоящее время, становилось прежде всего поводом для грызни относительно прошлого и особенно будущего.
— С днем рождения тебя, Сретен! И как следует подумай, за кого голосовать со следующего года, когда дорастешь до права голоса! — так прозвучал своеобразный тост, который одновременно оказался и последней фразой, выразившей за столом общее мнение, потому что сразу после нее каждый принялся отстаивать «свои» взгляды и поносить мнение «противоположной стороны».
— Тебе следует знать, что наши друзья французы в конце двадцатых годов в качестве одного из условий предоставления королю Александру кредита выдвинули галантное требование поставить памятник благодарности Франции на самом видном месте в Белграде! — язвительно начал самый молодой из дядьев, который недавно получил место разъездного агента страхового общества «Сербия» и воспользовался семейным торжеством для того, чтобы представить нам свою избранницу — сидевшая справа от него веснушчатая девушка, восхищенная своим женихом, беспрестанно моргала, а у всех остальных от его слов кусок застревал в горле.
— Какая грязная ложь! Немецкая пропаганда... Вас что, научил этому фашист Драгиша Цветкович? Только такой подонок мог выдумать такую гадость! Конечно, вы можете и дальше вести кампанию за формирование его правительства, но моему ребенку голову не морочьте... А он вас всех, одного за другим, отвезет в Берлин, на поклон Гитлеру! Поддерживать немцев сейчас, когда такое происходит, это просто оскорбительно! Хочу вам еще раз напомнить об обстоятельствах, предшествовавших зачатию Сретена... — гордо расправил усы отец, убежденный франкофил, владелец небольшой мануфактуры натуральных красителей для тканей, расположенной на Макише, где уже начал трудиться и я, помогая вести документацию.
— А почему, собственно, ты употребляешь множественное число?! Не надо обобщать. Пусть парень возьмет географический атлас, пусть посмотрит и подсчитает все моря и длину береговой линии принадлежащих англичанам стран. Не надо иметь семи пядей во лбу, чтобы понимать, что даже самый далекий ручей рано или поздно соединяется с открытым морем. Было бы куда лучше, если бы мы больше опирались на британцев. Только им одним я доверил бы нашу судьбу, — продолжая наблюдать за движением нарезанных листьев петрушки в своей тарелке с супом, невозмутимо заявил второй дядя, закоренелый холостяк, главный инспектор маршрутов Государственного речного пароходства, досрочно отправленный на пенсию из-за астмы, а может быть, и из-за своей англомании.
— Э-э, был бы жив наш добрый царь-батюшка Николай, да если бы Расея, наша матушка, воскресла, все бы повернулось по-другому, не так ли, милая моя? — нараспев обратился третий отцовский брат к своей супруге, бездетной эмигрантке
Афросе Степаненко, которая грустными кивками выражала согласие с его словами, отчасти вызванными и тем, что он, горячий панславист, «провозгласивший жизненным призванием любовь к своей прекрасной душеньке Фросе», в припадке безграничной жалости успел уже слишком много выпить.
— Оставьте вы эти споры. Угощайтесь, для кого я все это наготовила, пропадет же... — успокаивала и предлагала им поесть мать, опасавшаяся, что дело может кончиться плохо.
Но, видимо, было уже поздно. Может быть, поздно было и задолго до этого обеда. Дискуссия оказалась скомканной. Довольно скоро уже трудно было уследить за тем, кто, что и кому говорит. Суп остывал, тонкая стеклянная посуда на обеденном столе позвякивала от веских аргументов, казалось, по стенам сейчас пойдут трещины от перебивавших друг друга выкриков. Один только третий дядя все тише и тише повторял одно и то же про доброго царя Николая. В конце концов, когда гости разошлись, все, как один, обозленные на всех и друг на друга, оскорбленные, поклявшись всем и каждому, что ни один из них никогда больше не перешагнет порога ни у одного из остальных, в доме повисла странная тишина, а отец, облокотившись о стол и с горечью вздохнув, сказал:
— Ну, ты слышала... Как они меня, в самое сердце... И все против французов... Ладно, пусть их, ушли так ушли... Хорошо еще, я сдержался и не вышвырнул их из дома, не испортил окончательно ребенку праздник... Что касается меня, то они могут даже не вспоминать о примирении...
— А что касается меня, то, по-моему, у всех у вас, кто носит фамилию Покимица, у всех до одного, куриные мозги... Если бы вас было не четверо, а пятеро, этот пятый тоже готов был бы родную кровь пролить, чтобы доказать, как нужны нам, например, этруски или какой-нибудь другой давно исчезнувший народ и, самое главное, как нужны им мы... Смотри, сколько еды у нас пропадает, это добром не кончится... — едко заметила мать, убирая со стола.