был убеждён, что он замечательный человек.
На душе у меня была нестерпимая боль. Я пытался перевести наш разговор о похоронах в другое русло, но опоздал — старик вовсе потух, как свеча. Что же он будет делать здесь один со своим страданием?
Все эти драматические откровения поразили меня — не помня как, я покинул дом Хейма, прихватив с собой футляр и конверт.
Растерянный, охваченный тревогой, я вёл машину. Тяжёлый рёв мотора не мог отвлечь меня от мысли о письме, предназначенном жене моего лучшего друга. Злосчастный конверт и футляр неистово мучили меня, подскакивая на соседнем сидении.
«Надеюсь, ты откроешь его?» — шептал кто-то внутри меня.
— Разумеется, нет! Мерзко читать чужие письма! — заорал я вслух так, что водитель из машины в соседнем ряду округлил глаза.
Я просто должен был исполнить последнюю волю умершего — отдать его любимой женщине письмо и кольцо. Что-то вроде курьерской задачи.
«Что чувствуешь, то и делай!» — кричал голос внутри меня.
Подъезжая к дому Сержа, я притормозил и осмелился взять в руки конверт. К счастью, он был не заклеен.
День стоял хмурый, но в тусклом свете солнца, затянутого тучами, я всё же рассмотрел два цветка, нарисованных в левом нижнем углу письма. Это были розы. От письма веяло теплом и робостью.
— Ага, вот и послание! — вырвалось у меня.
Я задержал свой взгляд на жёлтом пушистом пятнышке в месте переплетения стеблей роз — они соединялись, как две дороги, два пути.
— Ну-с, Натан Хейм, и что же вы желаете этим сказать?
Я смотрел на рисунок, потупив глаза. Затем неуверенным глухим голосом прочёл вполголоса:
«Ангелы и демоны взбунтовались во мне, когда я увидел тебя впервые.
Я был бездомным бродягой, бедняком, и только ты служила моему голодному сердцу хлебом насущным. И если бы я делал всё как следует, ты была бы моей навсегда и даже чуточку дольше.
Будь я проклят, мне никак не лезло в голову, что ты тогда согласилась стать моей, кажется, я вырвал тебя из цепких лап судьбы, за что она мне позже отомстила.
О, сколько часов, сколько дней я надрывался и страдал из-за твоего ухода! Я никак не смог договориться с жизнью без тебя. Ведь правду говорят, что за всё нужно платить — будь это правдой, я заплатил за эту любовь слишком дорогую цену.
Сама жизнь — судья и палач в одном лице для каждого.
Резкий жест, пощёчина мне за то, что я тебя люблю, — твоё замужество, в котором добавился твой муж и вычитался я.
Подыхать так подыхать! Только я хочу сделать это с радостью, вдохнув последний раз аромат твоих духов — таких родных и сладких.
Ты помнишь, как мы молчали? И даже без слов в нашем роскошном безмолвии цветок того прекрасного чувства рос и крепчал — я ощущал это тем, что находится слева, немного выше ребра.
Авелин.
Я сердился и кричал твоё имя.
Авелин.
Я видел тебя в каждом алмазе.
Авелин.
Нет, я не требую от тебя исповеди. Но! Скажи правду и признайся сама себе хотя бы после моей смерти: любишь ли ты меня хоть немного, думаешь ли ты обо мне хотя бы минуту, страдаешь ли ты после моего ухода?
Куда девался прежний я, сам не знаю, я заканчивался там, где начиналась ты, — не могу поверить собственным словам. Это просто чума какая-то — любовь к тебе.
Судьба сулила нам много всего, не правда ли? Только не обещала, что один из нас изменится и изменит своим чувствам.
Нет, я не упрекаю тебя ни в чём. Ты выбрала свою стезю.
И с того момента вся борьба за тебя превратилась в борьбу с самим собой.
Зачем я сейчас растрачиваюсь на эти слова? Не знаю. Использованная бумага и чернила не стоят и двух процентов бесспорной истины — я тебя люблю.
Ты читаешь… Ты дошла до этого места в письме — и я радуюсь!
Ты думаешь… Ты думаешь о том, что нам пришлось расстаться во благо, чтобы спастись от заразы любви, от войны за неё.
Только вот беда: я всё равно пропал. Не с тобой, так без тебя.
Каждый день я вырывал тебя из своего сердца, но к утру ты вырастала в нём снова.
Сегодня я проявил справедливость и отступил от того, что мне причитается, отступил по одной простой и глупой причине: я уже мёртв, Авелин.
Все обвиняли меня в богатстве, и никто так и не обвинил в любви. К тебе.
Уморил ли я тебя своей любовью, Авелин? Устала ли ты от жара моей души?
В минуту твоего сосредоточенного молчания и горя, когда мой разговор к тебе уже окончен, открой то, что тебе передали с этим письмом. Только, ради всего святого, не смотри на футляр недоверчиво.
Это мой тебе подарок, который многое бы объяснил, будь он подарен раньше, при моей жизни.
Не сердись на меня, прошу, и постарайся сделать так, чтобы на твоих губах чаще мелькала улыбка.
Прощай.
Натаниэль Хайман».
— Куда же надо ехать? — едва выговорил я, сворачивая письмо.
Непостижимая сила заставила меня всё же доехать до дома Сержа. Я молился о том, чтобы моего друга не было дома. Его машины во дворе я не увидел — какое облегчение, что вещать приговор для его жены я буду в отсутствие Сержа. Если бы он оказался дома, я почувствовал бы себя неловко, пришлось бы много врать. Выпрямившись, я двинулся к двери, собрав всю свою волю в кулак.
— Звонить в дверь или стучать? — пробормотал я.
Раз уж судьба выбрала меня посланцем горьких вестей, наверное, лучше позвонить! Дверь отворилась не сразу, мне пришлось недолго потоптаться на месте и подумать, что сказать в качестве приветствия и прощания, как держаться, сообщая трагическую новость.
Пожилая женщина (возможно, гувернантка) встретила меня грозным молчанием. Я спросил, дома ли хозяйка, на что последовал отрицательный ответ. Напрасно, значит, я приехал! Гувернантка вела себя отвратительно: замкнуто, негостеприимно, но это не заставило меня убраться.
Что-то подсказало мне поднять голову и взглянуть на окно второго этажа. Штора колыхнулась, кто-то мгновенно спрятался за нею. Я был убеждён, что Авелин дома. Несомненно, это была она. Я передал письмо и футляр гувернантке и сказал, что похоронная церемония состоится завтра, в полдень.
— Похоронная церемония? — переспросила она. — А кого не стало?
— Натана Хейма. Его застрелили.
— Я передам, — последовал равнодушный ответ гувернантки.
— Не могли бы вы записать номер моего телефона для мадам Авелин?
— Сейчас схожу за ручкой, подождите, мсье, — она взяла письмо