бы ее собственному счастью.
Давно ли, кажется, все было хорошо. Ее Антонида почти смирилась с Федькой, еще бы день, два и… И все этот проклятый Тарасов! Он привез все несчастья на Домнину голову, на голову всех почтенных людей деревни: разоблачил Федьку, сплотил голытьбу, велел им зорить богатых хозяев…
«Эх! — сжимает в бессильной ярости Домна кулаки, брошенные поверх одеяла вдоль крепкого тела. — Была бы я мужиком — нашла бы, как посчитаться с городским выродком…»
…А в школе, в маленькой комнатке учительницы на узенькой жесткой кровати говорят не наговорятся Геннадий Иосифович с Анной Константиновной.
Уже улеглось волнение, вызванное острой сладостью примирения после долгой ссоры. Высказаны друг другу и взаимные упреки и взаимные признания.
Сейчас Геннадий Иосифович говорит жене о самом наболевшем за эти тревожные суровые дни его скитаний по району.
— У вас еще по-человечески прошло раскулачивание. А вот в моем сельсовете одного хозяина больного с постели сбросили. Пришли, описали все, вплоть до перины, на которой лежал, а его взяли под руки и вывели из собственного дома на улицу. Вместе с ребятишками…
— Что ж ты смотрел?
— Что ж я? Мое дело выполнять. А что там думаешь, чувствуешь в душе — это никого не касается.
— Что же ты чувствуешь? — невольно в тревоге затаила дыхание Анна Константиновна.
— Чувствуешь… чувствуешь… — в раздумье медленно отвечает Геннадий Иосифович, закидывая руки за голову. — Ты думаешь, так это просто, рассказать что чувствуешь, когда людей разоряют по твоему же приказу… Вот Константина Копылова в Михеевке раскулачивали… Я его с самой войны знаю. Работящий мужик! Один своим хлебом, наверное, полсотни семей в городе кормил… А кто этот хлеб теперь посеет? Эти, что ли? — кивнул Геннадий куда-то в темноту. — Да не в этом дело! — с досадой отмахнулся он. — Этот Копылов, бывало, как едет в район — обязательно ко мне… Я, если случалось в Михеевке бывать, всегда у него на квартире останавливался. У него дом хороший, почище, чем в городе у иного интеллигента. А тут пришлось идти к нему с комиссией… Куда денешься? Ладно он не дурак. Понял, что не мог я иначе. Да и все равно — не я, так другой…
— Постой, постой… — лежа на сильной руке мужа, закрыла глаза ладонью Анна Константиновна, стараясь собраться с мыслями. — Ты что ж, выходит, жалеешь?
— А что ж, по-твоему, их уж и пожалеть нельзя? — сердито спросил Геннадий Иосифович. — Или ты около этого сухаря Тарасова тоже очерствела?
— Постой, постой… — взволнованно, привстав на локте, спрашивала Анна Константиновна. — Как же так… Ты даешь приказ раскулачивать и ты же их жалеешь?.. Ничего не понимаю! — горестно воскликнула она, стараясь в темноте вглядеться в лицо усмехавшегося мужа. — Зачем же это тогда делается! Я вот не знаю того, что ты знаешь, не понимаю многого, но я… Но у меня… Ну, понимаешь, у меня рука не дрогнула, когда я описывала их имущество. Я верила, что так надо, что все это справедливо, ибо добро это все нажито чужим трудом, что оно должно быть возвращено тем, кто наживал его — батракам, беднякам… А ты… А ты… — не понимаю! — в тоске и смятении воскликнула она. — Кто же ты тогда?! Зачем же ты тогда участвуешь в этом… направляешь людей на это?.. Ведь ты так убежденно говорил с Захаром и Тарасовым! Я слушала с упоением, я гордилась тобой. Ты был такой прямой, резкий, беспощадный…
— Глупенькая ты у меня, — снисходительно улыбаясь, привлек к себе жену Геннадий Иосифович. — Раскипелась: зачем да как… — шутливо передразнил он. — Да очень просто. Я коммунист. Я должен выполнять приказ партии. А приказ партии — согнать мужиков в колхоз, отобрать у кулаков добро, хотя они его и своим горбом наживали, хотя они — самая что ни на есть крепкая экономическая опора власти в деревне! Кто город хлебом кормит? Думаешь, эти твои Антоны да Захары? Черта с два! Кулак город хлебом кормит! Кто в деревне культуру несет? Думаешь ты своими танцами-манцами? Эх ты… глупенькая! Кулак ее несет в деревню, настоящую-то культуру. Своими жнейками, молотилками заграничными, своими правильными севооборотами, своим племенным скотом! Вот через него, через кулака, и надо бы социализм в деревне строить, чтобы социализм врастал в кулака, а кулак в социализм. Но наверху там решили по-другому… Что же мне, маленькой пешке, остается делать? Кричать «долой», «неправильно»? Нет, брат, шалишь! Видел я, как некоторые кричали да из партии повылетели. А другие, что были поумнее, на их посты встали… Что ж мне прикажешь смотреть, как другие в гору идут? Нет, уж лучше я помучаюсь, помотаюсь по деревням, зато во всем райкоме ни у кого лучше моих результатов нет! За это я не сегодня-завтра зав. отделом буду, а там, глядишь, секретарем, а там — и до области будет рукой подать. Ты думаешь, я всю жизнь в этой глуши торчать буду? Эх ты, идеалистка! Нет, надо, надо тебе выбираться отсюда, а то ты совсем тут омужичишься. На днях вот съезжу с Тарасовым в райком, вправлю ему там мозги, а потом за тобой приеду. Впрочем, мы ведь договорились уж об этом, правда? Ну чего молчишь? Признайся, что рада отсюда выбраться? Погорячилась немножко, убежала, а потом жалела? Ну, да ладно, ладно. Я ведь не сержусь. Я все-таки люблю тебя, чудачку такую.
И обняв сильной рукой хрупкие плечи жены, Геннадий Иосифович, к несказанному удивлению своему, почувствовал, что они судорожно вздрагивают. Анна Константиновна лежала рядом с мужем, уткнувшись носом в подушку, и старалась подавить рыдания.
Только что муж ее был самым дорогим, самым лучшим на свете человеком. Смелым, цельным, верным… И вот…
Но у нее уже не было больше сил бороться и с ним и с собой, не хватало мужества поступить так, как она должна была бы поступить — встать и указать ему на дверь.
— Аня! Аня! Что ты? Что с тобой? — трясет ее за плечо Геннадий Иосифович… — Черт его знает! — возмущенно восклицает он. — Если уж с родной женой нельзя душу отвести, тогда…
Внезапный стук в окошко обрывает его на полуслове. Он проворно вскакивает, хватает со стола наган и устремляется к окну.
Анна Константиновна, встревоженная стуком, встает и, вытирая глаза, идет вслед за ним. Вглядевшись в светлую тень за окном, она вскрикивает: