Я отвернулась на минуту, пытаясь привести нервы в порядок, чтобы только не расплакаться перед ним.
— Я передал ему вашу фотографию, как и обещал, — он решил сменить тему, заметив моё состояние.
— Правда? Спасибо вам огромное. — Я благодарно ему улыбнулась. — Он что-нибудь сказал?
Агент Фостер отвёл глаза и как-то неловко пожал одним плечом.
— Нет. Расплакался только.
Как и я, сразу после этих его слов, и сейчас тоже, слушая речь судьи Джексона и в ужасе осознавая, какую ошибку я совершила, отказавшись тогда бежать вместе с Эрнстом, когда он мне это предлагал. Тогда я искренне считала, что поступаю правильно; сейчас же, сидя у радио на холодном кафельном полу кухни, с зажатой в руке звездой Давида, которую я начала носить с недавнего времени, я молилась всего об одном; всего об одном шансе всё исправить.
Декабрь 1945
Генрих надел шляпу поверх ермолки, как только мы вышли из синагоги. Ухмыляясь, он терпеливо ждал, пока я вытру малышу Эрни рот, потому как у нашего сына пару недель назад начали резаться зубки, и теперь он пускал слюни абсолютно на всё вокруг, и в том числе на моё пальто. Эрни вся эта процедура с вытиранием рта явно не нравилась, и он решительно оттолкнул мою руку, только чтобы сунуть обратно себе в рот игрушку, подаренную ему Урсулой. Теперь, когда он научился самостоятельно сидеть, ползать вокруг и даже держать свою чашку (пусть пока и двумя руками), мой сын вдруг возомнил себя вполне самодостаточным членом общества и начинал активно протестовать, как только кто-нибудь пытался посягнуть на его новообретённую независимость.
— Ну и характер у него, а? — Генрих не удержался и рассмеялся, когда Эрни в очередной раз отпихнул от лица мой носовой платок, и чмокнул сына в розовую щёчку. — Дай же маме вытереть тебе рот, поросёнок!
— Зато мы теперь точно знаем, что дарить ему на Хануку. — Я чмокнула Эрни в другую щёку. — Резиновые кольца для зубов!
Генрих рассмеялся в ответ, но затем вдруг задумался о чём-то своём, пока мы шагали обратно домой по свежевыпавшему пушистому снегу, укрывшему улицы сверкающим одеялом всего пару дней назад. Нью-Йоркцы, казалось, были в абсолютном восторге от такого весьма непримечательного для нас, немцев, события; снег под Рождество здесь, похоже, считался чуть ли не рождественским чудом. Нам явно было ещё много к чему привыкать.
— Ты чего такой тихий сегодня? — я слегка толкнула мужа плечом.
— Я? Вовсе нет.
— Врёшь. Я же вижу.
— Да я просто подумал тут… а впрочем, неважно. Забудь.
— Чего?
— Да ничего, говорю же. Не бери в голову.
— Не могу, теперь когда ты меня так заинтриговал.
— Ну ладно. — Он наконец сдался. — Я просто думал, что мы никогда больше не сможем отмечать Рождество. А я так хотел, чтобы у Эрни была ёлка. И подарки под ней. И Санта.
— Эрни никогда в жизни ёлки не видел, и понятия не имеет, что это вообще такое. Кажется мне, что это кому-то другому хочется ёлку и Санту с подарками. — Я подмигнула своему мужу, тщетно пытавшемуся скрыть от меня смущённую улыбку.
— Да нет же, я просто хотел этого для своего сына, вот и всё, — Генрих обнял меня одной рукой. — Но это ничего, что мы больше не сможем справлять Рождество. Правда.
— Что значит, ничего? Я вот, например, помню, как бабушка Хильда всегда приносила мне подарки на Хануку, не традиционные дрейдели, конечно же, но обычные куклы. А потом она вдруг перестала, когда мне исполнилось девять или десять. Я была так жутко расстроена; я думала, что чем-то провинилась, или что она меня больше не любит, представляешь? Только потом моя мама объяснила мне, что наши соседи начали задавать вопросы по поводу того, почему это бабушка носит мне подарки семь дней подряд, да ещё и семь дней, совпадавшие с иудейскими праздниками. Вот бедняжке и пришлось перестать. Не хочу, чтобы ты себя так же чувствовал, когда у тебя заберут любимый праздник. Мы всё равно можем отмечать Рождество, любимый. С ёлкой и Сантой, только без младенца Иисуса, договорились?
— Договорились! — мой муж просиял, как ребёнок. — Никакого младенца Иисуса, обещаю.
Он остановился, чтобы поцеловать меня в благодарность, и заодно чмокнул Эрни в нос, потому как наш избалованный всеобщим вниманием сын не позволял в своём присутствии никаких поцелуев, если только они не включали его.
— А на рождественскую мессу мне можно будет сходить? — осторожно спросил Генрих, бросая на меня ещё один упрашивающий взгляд.
— Конечно, можно. Только не ходи ни в одну из церквей поблизости; поезжай лучше в нижний Манхэттен — там тебя никто не узнает.
— А ты со мной не хочешь? — в этот раз он спросил едва ли не шёпотом, на что я не удержалась и рассмеялась.
— Ну раз я с тобой каждое воскресенье по церквям ходила, думаю, ещё одна месса меня не убьёт.
Генрих снова обнял меня, смеясь.
— Я так тебя люблю, Эмма.
Следуя указаниям ОСС, вне дома мы всегда звали друг друга по фальшивым именам.
— И я тебя, Германн.
* * *
Я едва ли находила время поспать в последующие несколько недель. С раннего утра я начинала готовить еду для гостей — Урсулы, Макса, их дочери Греты, моих родителей и бабушки Хильды; сначала на Хануку, затем на Рождество, затем на мой день рождения, затем на Новый Год, и едва могла дождаться вечера, чтобы часами просиживать у радио с чашкой кофе в руках ночи напролёт, чтобы только не упустить чего-то важного.
Агент Фостер чуть не до смерти меня напугал, сообщив мне несколько дней назад, что Эрнста забрали в военный госпиталь с кровоизлиянием в мозг. Похоже, что многочисленные часы допросов, постоянные угрозы и унижения, фотографии очередной партии расстрелянных или повешенных военных преступников, «щедро» подбрасываемых ему под дверь его тюремщиками, наконец-то его сломали.
— Не нужно так переживать, всё не так серьёзно, — агент Фостер пытался утешить меня после этих новостей. — Просто небольшое кровоизлияние, вот и всё. Он — здоровый молодой человек; он от этого не умрёт, уверяю вас.
К счастью, слова агента ОСС оказались не пустыми обещаниями, и вскоре Эрнст достаточно хорошо себя чувствовал, чтобы сделать своё первое заявление в зале суда.
— Я не считаю себя виновным в преступлениях, в которых меня обвиняет трибунал.
Я замерла перед радио, едва услышав его голос впервые за восемь месяцев, такой до боли родной, с тем мягким австрийским выговором, который так всех раздражал в РСХА, и который я со временем так полюбила. Я резко вдохнула и прижала руку к груди, тщетно пытаясь утихомирить вдруг внезапно заколотившееся сердце. Он всегда это со мной делал, мой Эрни: вырывал меня из моей устоявшейся жизни, из рук моей семьи, ото всех, только чтобы снова напомнить мне, кому я на самом деле всегда принадлежала. Кто ещё мог заставить меня задыхаться от бесконечной любви к нему и виноватых слёз при одном только звуке его голоса, и всерьёз обдумывать план бросить к чёрту всю эту новую легенду и жизнь и бежать обратно в Нюрнберг, чтобы свидетельствовать в его защиту. А там пусть хоть вешают потом вместе с ним, мне уже было всё равно.